Таинственное пламя царицы Лоаны - Умберто Эко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нефе мрачно, но безопасно. Эти стены — защита. Укрываясь от злобы дня, провожу свои дни во власти ледяного жара, который окрашивает гибелью даже рождественские песенки. Уютный вертеп, дедушка строил такие в моем детстве, — это выдача Дитяти на поругание жестокому миру:
Усни, не плачь, Иисусе драгоценный,Спаситель, Сын небесного Отца…Провидишь Ты свой подвиг беспременный,Не подымаешь в ужасе лица.Зачем соломинки так колют больно,Как тернии смертельного венца?Закрой же очи и усни привольно,Ты дремлешь, не предчувствуя конца.Усни, не плачь, Иисусе драгоценный,Спаситель, сын небесного Отца.[361]
В воскресенье папа, любитель футбола, несколько разочарованный таким сыном, которому только и охота что тупить глаза над книгами-бумагами, приводит меня на стадион. Команды играют не первоклассные, трибуны почти пусты, кое-где цветовыми пятнами выделяются немногочисленные болельщики, остальное же — раскаленные от солнца скамьи. По свистку арбитра игра останавливается, капитан идет спорить, остальные игроки без дела слоняются по полю. Беспорядочно перемешались на зелени поля футболки двух цветов. В матче перерыв. Похоже на замедленную съемку. Похоже на обрыв пленки во время сеанса в приходском кинозале, когда вдруг ровный звук превращается в мяуканье, герои двигаются с непостижимой осторожностью и, отчаянно дернув руками, замирают на неподвижной фотограмме, растекаются по экрану, будто плавленый воск.
В этот миг меня посетило озарение.
Сейчас я прочитываю это грустное открытие так: в мире не существует цели, мир — это просто ленивое недоразумение. Но в тот момент я сумел внутренне выразить мысль исключительно словосочетанием: «Бога нет».
Вышли после матча. Я во власти угрызений. Побежал исповедоваться. Огнедышащий капуцин, тот же, что в прошлый раз, снисходительно и благостно переспросил: с какой стати нелепые мысли? — и помянул красу природы, свидетельствующую о созидательном и распорядительном промысле, а затем припомнил и consensus gentium:[362]
— Сыне, в Бога веровали лучшие — Данте, Мандзони, Сальванески, Фантаппиé. Ну а ты что же?[363]
Апелляция к прецедентам меня угомонила. Я решил, что все дело в неважнецкой игре футболистов. Паола говорит, что я никогда в жизни не ходил на футбол, самое большее — смотрел по телевизору финалы чемпионатов мира. Видимо, у меня в памяти застряло: пойдешь на матч — и погубишь душу.
Но были и другие способы губить душу. Одноклассники начали шепотком рассказывать разное. Подсовывать на просмотр журналы и книги, утащенные у отцов. Говорить о таинственном «красном доме» Каза Росса, в который в нашем возрасте еще не пускают, и рваться на комедии, в которых показывают полуодетых женщин. Мне показали фото Изы Барцицца, выступающей в кабаре, со звездочками на грудях. Я не мог не смотреть — подняли бы на смех. Так что смотрел, и, как известно… перед всем можно устоять, окромя соблазнов. Воровски пробрался в кинотеатр на первый послеобеденный сеанс, надеясь никого не встретить. В фильме «Сиротки», с Тото и Карло Кампанини, Иза Барцицца вместе с другими воспитанницами в монастыре, презревши запреты настоятельницы, решает помыться под душем в голом виде. Зрителям показывают не голых девушек, а силуэты за занавесками в душевой. Девушки совершают омовение в ритме балета. Снова придется идти к исповеднику. За занавесками видится нечто, приводящее на память недавно дочитанную в Соларе книгу, от которой я пришел в смятение и ужас, — «Человек, который смеется» Виктора Гюго.
Книга осталась в Соларе, но я уверен, в дедовой лавке отыщется экземпляр. И точно. Пока дед разговаривает с посетителем, я усаживаюсь на пол у подножия стеллажа и лихорадочно отлистываю полкниги — где же та запретная страница? Вот она. Гуинплен, изуродованный компрачикосами, предназначавшими его для показа в балаганах, отринутый обществом, неожиданно обнаруживает, что он — лорд Кленчарли, наследник громадного состояния и пэр Англии. Еще не вполне понимая смысл перемен, он позволяет себя одеть в великолепный костюм и привести во дворец, похожий на лес, где среди множества чудес, ему открывшихся (он один в этой сиятельной пустыне), средь анфилад и пышных зал обнаруживается такая роскошь, что голова идет кругом не только у него, но и у читателя. В одном из чертогов на постели, неподалеку от ванны, приготовленной для девственных омовений, лежит обнаженная женщина.
Не то чтобы полностью, коварно добавляет Гюго. Собственно говоря, она не была совершенно нагой. На самом деле она была одета. Однако в рубашку до того неосязаемую, что взгляду чудится — влажную. И дальше несколько страниц с описанием женской наготы, более того — наготы, явленной глазам Человека, который смеется, любившего до тех пор только лишь свою слепую невесту. Женщина представилась ему Венерой на лоне пенных вод, она незаметно меняла позу, как легкое облако меняет свои очертания в лазури, и линии ее тела принимали по-новому очаровательную волнистость… Дальше Гюго добавляет: Нагая женщина — это женщина во всеоружии.
Вдруг эта женщина, Джозиана, побочная сестра королевы Анны, пробуждается, узнает Гуинплена, и начинается сумасшедшая битва за захват его любви, чему несчастный совершенно не способен сопротивляться, а она доводит его до пароксизма страсти, однако не отдается. Она вместо того изливает на Гуинплена эротические фантазии более волнующие, чем даже ее обнаженность, и предстает в этих грезах девственницей и блудницей, жаждущей не только познать тератологические восторги, воплощенные в уродливом Гуинплене, но и бросить вызов свету и двору: эта перспектива окончательно опьяняет ее. Венера предвкушает двойной оргазм, от собственно обладания и от выставления напоказ своего Вулкана.
И когда Гуинплен уже готов пасть в ее объятия, приходит сообщение от королевы, которая извещает сестру, что Человек, который смеется, законно признан лордом Ферменом Кленчарли и должен сделаться ее мужем. Джозиана комментирует письмо: «Хорошо», — встает, указывает на дверь, переходит со страстного «ты» на отчужденное «вы» и говорит тому, с кем только что страстно желала соединиться:
— Выйдите отсюда. Раз вы мой муж, уходите… Вы не имеете права оставаться здесь. Это место моего любовника.
Неслыханное растление — не Гуинплена, а Ямбо. Я не только сподобился получить от Джозианы больше, нежели мне сулила Иза Барцицца за своей прозрачной занавеской, но и впитал всей своей душой ее бесстыдство:
— Раз вы мой муж, уходите. Это место моего любовника.
Возможно ли, чтобы грех был до такой степени эротически заразителен?
Существуют ли женщины, подобные леди Джозиане и Изе Барцицца? Приведется ли мне повстречать таких? Полоснет ли меня по сердцу — шурхх — в наказание за все эти фантазии?
Примечание к рисунку[364]
Примечание к рисунку[365]
Да, существуют. По меньшей мере в кино. На предвечерием сеансе, тайно, я проникаюсь дрожью от каждого кадра ленты «Кровь и песок». Тайрон Пауэр так прижимается щекой к груди Риты Хейворт, что я убеждаюсь: женщины вооружены, даже когда они не раздеты. Когда они только бесстыдны.
Получить образование, зацикленное на ужасах греха, — и немедленно грехопасть. Я пришел к выводу, что именно запретность так воспламеняла воображение. И поэтому я решил, что, дабы спастись от соблазна, следует прервать гипноз этого образования под знаком целомудрия. Целомудрие и соблазн оба дьяволовы уловки, они взаимно усиливают друг друга. Эта догадка, на грани ереси, поразила меня как бич.
Замыкаюсь в себе. Слушаю музыку, провожу часы у радио после обеда или рано по утрам. Иногда симфонический концерт бывает вечером. Домашним любы другие передачи.
— Сколько можно занудства, — возмущается Ада, неуязвимая для муз. Как-то раз воскресным утром мы встречаем на улице дядю Гаэтано. Он совсем старый. Он без того золотого зуба. Вероятно, продал зуб во время войны. Спрашивает о моих занятиях. Папа говорит ему, что у меня период страстного увлечения музыкой.
— Ах, музыка, — счастливо подхватывает дядя Гаэтано. — Как я хорошо понимаю тебя, Ямбо. Я в восторге от музыки. От любой, представляешь? Какую бы ни играли, лишь бы только была музыка. — Он на секунду задумывается и добавляет: — Кроме классической, разумеется. Тогда я, ясное дело, выключаю приемник.
Я уникальная натура, обреченная жить среди филистеров. Ухожу в себя, в свое гордое, гордое одиночество.
В антологии десятого класса встречаю стихи современных поэтов и обнаруживаю, что можно освещаться неизмеримостью и встречаться с болью жизни[366] и что луч солнца способен время от времени пронзать человека.[367] У деда в ларьке лежит томик французских символистов. Я тоже вхожу в эту башню из слоновой кости. Я брожу в лесах символов, теряюсь в их чащах, смущенный, умиленный,[368] и постоянно помню, что о музыке на первом месте,[369] пишу молчанье и ночь, выражаю невыразимое, запечатлеваю головокружительные мгновения.[370]