Музыка из уходящего поезда. Еврейская литература в послереволюционной России - Гарриет Мурав
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кипнис, Гордон, Горшман, Горенштейн, Лесовая и другие авторы, о которых речь пойдет в этой главе, доказывают своей жизнью и творчеством, что еврейское политическое тело выжило и продолжало существовать в населенных евреями местах СССР и постсоветской России даже после масштабнейших потрясений XX века. В произведениях этих писателей еврейские персонажи подчеркнуто телесны: они едят, пьют, рожают детей, разговаривают, спорят. Этнографические подробности описаний еды, предметов, событий жизненного цикла и ритуалов – откровенно еврейские, как будто это само собой разумеется. В определенных случаях мы видим советско-еврейские этнографические подробности, особенно у Гордона и Горенштейна1.
Хотя история и демография не являются нашими основными предметами, краткий обзор того, как обстояло дело с евреями на территориях их проживания в послевоенном СССР, прояснит подобную аргументацию. Возьмем в качестве примера родное местечко Кипниса Словешне (Словечно). Оно находится на Украине и до войны было более чем наполовину населено евреями, после войны осталось несколько десятков еврейских семей, а к 2007 году – ни одной[215][216]. Бердичев, широко укоренившийся в народном сознании как «еврейский» город, стал во время войны местом массовых расправ над евреями. Однако уничтожение евреев и еврейской культуры не положили конца еврейской жизни в бывшей черте оседлости. После службы в армии и эвакуации евреи возвращались в родные края. Как пишет М. Альтшулер в «Советских евреях после Второй мировой войны», «подавляющее большинство» евреев, выживших в военные годы, «после войны возвращались на прежнее место жительства» [Altshuler 1987: 93]. По словам Альтшулера, в советских городах евреи селились в определенных районах; в особенности в Киеве – в тех частях города, где исторически всегда присутствовало значительное еврейское население. Кроме того, Альтшулер приводит важные сведения касательно бытования языка: согласно переписи 1959 года, 31 % советских евреев «назвали родным еврейский язык». Хотя к переписи 1970 года процент снизился до 17, общая картина свидетельствует о том, что такие писатели, как Гордон, Горшман, Горенштейн и Лесовая, описывали реально существовавший важный слой еврейской жизни в послевоенном СССР, а не просто создавали его в своем воображении[217].
Эти взаимосвязанные общественные и литературные явления по большей части остались незамеченными. Мы уже говорили о причинах этого во введении ко второй части, однако имеет смысл повторить здесь основные аргументы. Доминирующая точка зрения выглядит примерно так: мир штетла был уничтожен – или как минимум изменен до неузнаваемости – в годы Первой мировой войны, революций, Гражданской войны, Второй мировой, непрекращающейся деевреизации, которую проводили сами советские евреи, и антиеврейских кампаний послевоенного периода. Арабо-израильская Шестидневная война 1967 года вызвала к жизни мощное возрождение еврейского самосознания, что, в завуалированной форме, нашло отражение в некоторых написанных евреями русскоязычных литературных произведениях. Сдвиг еврейского самовосприятия, подкрепленный давлением со стороны США в 1970-е годы (так называемую эпоху застоя, известную также как «зрелый социализм», период правления Брежнева) вызвал массовую эмиграцию. Распад СССР в 1991 году спровоцировал новый исход евреев из бывшей советской империи. Если придерживаться этой точки зрения, единственной формой еврейской культуры, сохранившейся после Второй мировой, была убогая литература на сильно советизированном идише, а все более или менее похожее на еврейскую литературу и культуру на русском языке полностью исчезло. В этой главе будет рассказана другая история – о том, что в послевоенные годы русско-еврейская культура и на идише, и на русском никуда не делась.
Ревизионистский взгляд Слезкина на советскую еврейскую жизнь вносит значимые поправки в некоторые аспекты нарратива об угнетении евреев. Исследователь отмечает, что у многих советских евреев жизнь складывалась очень удачно, их представительство в элитах было непропорционально велико. Однако эта картина, отражающая положение ассимилированного высокообразованного столичного еврейского населения, неполна, поскольку из нее выпадает бывшая черта оседлости, а кроме того, она не затрагивает вопроса о еврейской культуре, ограничиваясь заявлением, что убитые Сталиным писатели на идише «посвятили большую часть своей жизни изложению “социалистического содержания” в “национальной форме” – на идише» [Слезкин 2007:193]. Слезкин совсем не пишет про послевоенную еврейскую литературу, ни на русском, ни на идише.
И общепринятое мнение, и ревизионистский взгляд нуждаются в определенной модификации, поскольку в обоих лагерях пренебрегают тем фактом, что в послевоенном СССР еврейская жизнь продолжалась[218]. Чаяния обитателей этого мира, выраженные в творчестве Гордона, Горенштейна, Горшман и Лесовой, отнюдь не полностью определялись стремлением перебраться в Москву или в Израиль. Уехав из СССР, Горенштейн отправился в Германию. Другие писатели, речь о которых пойдет в этой и следующих главах, двинулись по тому же пути; Лесовая и по сей день живет в Украине. В послевоенной советской еврейской литературе радикальным образом пересмотрена традиционная еврейская оппозиция «диаспора и Израиль», и это добавляет новые измерения тому, что представляет собой еврейское понятие о доме[219].
Для перечисленных выше авторов еврейский дом находится на территории бывшей черты оседлости, которая представляет собой не пустыню и не место изобилия и сохранности традиций, а, скорее, нечто среднее. Соответственно, в этой главе мы сосредоточимся на телах, местах и предметах как территории взаимоотношений между историей с ее катаклизмами и сохранностью повседневного уклада, между (советской) модернизацией и глобализацией и живучестью неуловимого, местного и специфически еврейского наследия[220]. Отношения между историей и повседневностью не следует рассматривать как их прямую оппозицию, скорее речь идет о более сложном взаимодействии, в рамках которого литература переносит историю в быт, в бытовые пространства и предметы[221]. Материальные объекты, пища, внутренние помещения дома несут на себе отпечаток (воображаемых) историй, как личных, так и политических. Можно, вслед за Кипнисом, сказать, что тепло передается от людей к предметам, а от предметов обратно к людям. Предметы, которые используются только в семейном быту, сохраняют ауру бывших жизней, которая часто недостижима для инструментов истории, но при этом в ней укоренена.
В Главе 5 речь шла о внезапных вспышках воспоминаний в неожиданных местах, о невозможной протяженности времени, отъединенного от пространства. В этой главе, напротив, будут рассмотрены на первый взгляд куда более предсказуемые взаимоотношения еврейского пространства и времени как продолжений прошлого, переходы от неуютного, то есть «недомашнего», к знакомому, домашнему. Неуютное и знакомое, по сути, являются разновидностями друг друга, так что на последующих страницах с неуютным мы встретимся тоже. Прошлое в этих пространствах не сводится к одним только воспоминаниям, оно приобретает вещественную форму. Для некоторых писателей типично еврейское пространство местечка остается читаемым даже в узких советских рамках.
Основополагающий труд Д. Мирона, посвященный литературному