Праздник побежденных: Роман. Рассказы - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Туши, Сасун, дуй, — хрипел Седой. Затрещали волосы, запахло паленым. Киргиз был недвижим. Прихлебала завыл, закрыл ладошками личико, то ли плача, то ли смеясь. Я же присутствовал при бандитском разгуле, совсем забыв, для чего подсел за этот полный объедков стол, не желая предотвращать что-либо, а испытывая величайшее омерзение, недоумевая: для чего я здесь? Почему не послушал Аду Юрьевну?
Седой неожиданно завизжал, захрюкал, зачавкал. Киргиз отпрянул, заплевал: «Тьфу, тьфу, тьфу». Красная слюна падала на стол. Седой торжествовал:
— Что, Сасун-Хан, заговорил?
— Чего смеешься, дурной башка? Свинья поганый тварь, очень брезгую свинья, очень не люблю, свинья ест говно. Русские едят свинью и становятся свиньями. — Затем киргиз вытер кровь, посмотрел на ладонь, потом на меня и серьезно сказал: — Ты, мужик, ответишь за кровь, не откупишься — кровь за деньги не продаю.
Насытившись весельем, Седой снова впал в печаль и тихо сказал:
— Баба была хорошая с тобой.
Изумление, а когда оно прошло, то мистический страх заставил теперь уже меня оцепенеть и подумать: так вот оно как начинается.
— Чего молчишь? Хорошая, в зеленой шляпочке, но не верь ей — все бабы суки, — тихо хрипел Седой.
— Он один у окна водку жрал, и никакой такой бабы не было, сам видел, — скартавил Киргиз.
«Послушай Аду! Прочь из ресторана!» — кричало во мне. Но какое-то идиотское, всепобеждающее желание заставило произнести ее имя вслух.
— Ее зовут Ада Юрьевна Мурашева, — сказал я.
— Не смейся, глупый харя, — стукнул кулачком Киргиз, — скажи правду, Сасун-Хан очень просит, скажи, что никакой такой бабы не было.
— Была, — хрипел Седой и надвигался тараном. Вены на его могучей шее вздулись до самого уха. По щекам расползались багровые цветы, а подбородок побелел и отвис на хищных складках. Он излучал такую волю, что если б из судорожного рта выпрыгнуло нечто смертоносное, я не удивился бы.
— Говоришь, не было?
— Так говорю.
Рука Киргиза кралась к поясу. Но Седой опередил:
— Смальнуть хочешь? — и рванул за ворот. Бостоновый борт с треском вместе с рубашкой обвис, обнажив грязную грудь Киргиза с удивительно синим соском. Киргиз оцепенел с отвисшими лохмотьями и рукой, не достигшей кармана.
Прихлебала с раскрытым, теряющим куски ртом опускался под стол. А Седой неожиданно обмяк, будто в нем надломился стержень. Голова упала на плечо, а в глазах была студенистая пустота. Прилив необъяснимой жалости к нему, инородному существу, захлестнул, и я готов был силой защищать его или на коленях вымаливать прощение. Зал, танцующие в нем, и Киргиз, и Прихлебала перестали существовать, я видел лишь Седого, его кулаки на столе. Я опять расслышал шелест — будто пересекались крылья стрекозы. «Ты ничего не смог в этом городе, так спаси его». — «Бандита? И почему?» — подкрался и спросил разум. «А не тебе судить». Я отогнал сомнение и спросил:
— Седой, у тебя есть мать?
Он долго, мучительно соображал, и подобие улыбки перекосило синюшное лицо.
— Есть, — хрипнул он, — но квелая.
— Не оставляй ее, она не переживет, — торопился я, боясь, что он опрокинет мою хлипкую конструкцию, но все с большей радостью понимая — он видит меня, он слушает.
— Касса в одном магазине есть. Башни наверху. Уж больно дело хорошее.
— Я дам тебе денег, дам. — Денежный брикетик будто сам выпрыгнул на стол.
— Вот, Седой, эти четыре тысячи я дарю тебе, — переполненный страстью творить добро увещевал я.
И тогда раздался визг, древний, нечеловеческий, ненавистный: «Ай-яй-ю-ю-ю!».
— Вот башни, о которых я говорил. За что рубашик рвал, за что, как на свинье нечистой, волосы жег? Ай-яй-ю-ю-ю… — Киргиз ящером наползал на Седого, бормоча тихие, но страшные проклятия.
— Замолчи, Сасун-Хан, — зашипел теперь уже я и схватил Киргиза за горло. Я хотел ударить, но понял — ничто не остановит это чуждое, действующее по необъяснимым законам существо, его нужно только убить. Я оттолкнул его. Вмешался метрдотель, однорукий фронтовик, и настоял, чтобы Киргиз покинул зал. Киргиз, закусив руку, пошел к выходу, и я удивился, что он так мал, словно мальчик. Следом, припадая на босую ногу и с сандалией под мышкой, вышмыгнул и Прихлебала.
Вот и улаживается, думал я, и вовсе ничего, что Седой с удивлением, будто нечто странное и вовсе ненужное, разглядывает деньги. Я наполнил его стопку — он вылил ее в рот и долго сидел с запрокинутой головой. Наконец кадык на его могучей шее сполз вниз. Он глотнул. Я облегченно вздохнул и заговорил:
— Седой, у тебя была женщина?
— Была, — ответил он тихо. — Капля.
— Кто она? Расскажи.
Он долго глядел на меня недоуменно, наконец заговорил:
— Я колол на кухне дрова. Она всегда просила начальника, чтобы поставил меня. Она кормила, даже сало приносила такой кусок, — отмерил он ребром на ладони. — Ну, я и попросил ее в сарае: Катя, говорю, я никогда бабу не имел, дай мне. Она пожалела и дала.
Седой помолчал с ощеренным ртом, разглядывая деньги, и беспричинно рассвирепел:
— А кто ты такой, сука, чтоб допрашивать меня?!
Он швырнул деньги мне в лицо и надел телогрейку, с которой не расставался. Официант протянул ему счет, он швырнул его мне и уже более мирно прохрипел:
— Рассчитайся! Но этой суке, — ткнул побелевшего официанта в грудь, — ни рубля, — затем тихо добавил: — И чего ты прилип, иди в другую сторону, слепой что ли, Сасун-Хан не простит. Сасун крови хочет.
Я все-таки вложил деньги в карман Седого. Он не сопротивлялся, а только поглядел на меня серьезно и поволочил по паркету фиолетовый узел, натыкаясь на столики. Я рассчитался, и с маленькой победой, со странным желанием все переиначить, окрыленный, поспешил за ним к выходу.
Но все в этом городе складывалось против меня.
Замухрышка скрипач, одиноко дремавший среди инструментов под пальмой, приоткрыл глаз, посмотрел на меня подозрительно и подал сигнал — ухнул в барабан, дверь передо мной закрылась на ключ. Я постучал, но швейцар повернулся спиной, стал дразнить попугая, просовывая палец в клеть, и попугай ущипнул его красным клювом.
Этот удар в барабан разом вышиб победный дух, все обрушилось во мне и обвисло на тонких мокрых уздечках. Резко обозначились запахи — запах окурков, кухни, потных тел, сладких духов и водочного перегара. В их тлетворных, студенистых и липких объятиях я почувствовал себя маленьким, обманутым и приплыл к окну под пальму. Внизу, пустынная и ярко освещенная, словно арена, лежала площадь. Я был единственным зрителем, разбуженным этим проклятым барабаном, и пытался уяснить и связать несвязуемое. Я отыскивал нечто важное, но не находил его, лишь чувствуя шум крови и жуткую похмельную ясность в голове.
Наконец я отыскал сухое дерево у входа в парк. Его ветви не держали крону, а черные, будто лапы опрокинутого на спину паука, ползали тенью по известковому забору. Это важно, без всякой связи подумал я, и тогда на площадь выкатился Седой. Он напомнил мне ночного жука, шлепнувшегося под фонарь и замершего. Жук выпуклыми фасетчатыми глазами будет видеть сразу всё и всех, по нашему человеческому разумению, будет каменеть и соображать, может, час, а может, три. Потом нечто в его жучьей голове сомкнется и отреагирует, он решит взлететь, расправит крылья и зажужжит, поднимет пыль, но не взлетит. Жук посидит еще, покрытый пылью и чуть-чуть приближенный к своей кончине, затеи зажужжит опять, опишет дугу и опять не взлетит, обобьет крылья, опрокинется на спину и лапки прижмет к насеченному брюшку, более приблизившись, ибо произошло нечто в жучьей судьбе — отмеренное исчерпалось. Можно поставить его на ноги, он поползет и опрокинется. Можно подкинуть в воздух — он шлепнется и умрет.
Я наблюдал за Седым, а он выполнял прелюдию непонятного, но обязательного танца — то отыскивал под ногами будто нечто важное, утерянное, то, запрокинув голову, вглядывался в ресторанные окна. Затем сник и поплыл вдоль забора к дереву-пауку.
Из калитки выкатился Прихлебала. Они постояли, пообщались, изрешеченные тенью, то и дело поглядывая на ресторан. Потом Седой крупно зашагал прочь. Жук взлетел, подумал я. Но его клонило вбок, шаг был все неуверенней и реже. Седой остановился. Прихлебала своей вихлявой иноходью прочертил к нему прямую. Постояли. Поговорили. Прихлебала что-то выкрикнул, потряся кулачком, описал восьмерку и исчез в калитке, а Седой развернул плечи, сделал последнюю попытку взлететь. Он сел в пустой автобус и притих. Автобус тронулся. Из калитки вышел Киргиз, постоял с белеющим плечом, исчез. Автобус остановился и высадил Седого. Седой постоял, посмотрел на ресторан и поволочился к дереву-паучку.