Художники - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Арагон задумался, казалось, тень печали впервые легла на его лицо.
— По-моему, вы опечалены? — спрашиваю я. — Что так? Ведь мы обо всем договорились.
— Это вы обо всем договорились, — кивает он в сторону нас с Эльзой. — Не я...
— Что вы имеете в виду?
— Завтрашнюю свою речь в университете — никогда не произносил речей в университете... Никогда не писал речей — скажу то, что на сердце...
— Да, скажи, что на сердце, Арагоша, — это у тебя получается.
Она протянула руку и, как мне показалось, коснулась его седин — он просиял, большего счастья для него не было. Сколько им могло быть лет в то московское утро шестьдесят пятого года? Почти по семьдесят, да, почти по семьдесят, но глаза были полны света.
— Не забудьте про университет, — произнес Арагон, когда мы прощались; по-моему, благодарственная речь в университете не шла у него из головы.
Уже прощаясь, я оглянулся и поймал себя на мысли, которая, впрочем, была для меня не новой: конечно, жизнь дала равные козыри всем, но все-таки тому, что мы зовем красотой, она дала на один козырь больше. Что я хочу сказать? При равных шансах красота уходит из жизни последней, — казалось, все отдало себя во власть возраста, а красота еще сопротивляется — она хлопнет дверью последней. Все это вдруг явилось сознанию, когда, прощаясь с Арагонами, я обернулся и увидел его и ее. Наверно, семьдесят или почти семьдесят могут дать повод говорить о возрасте, но, честное слово, два человека, возникшие передо мной, начисто отвергли эту возможность — хотелось говорить обо всем, но только не об этом.
«Как Арагоны?» — Мне интересно мнение моего спутника. Его реплика лаконична: «Их любовь к советской литературе очень нам полезна — надо беречь ее».
Но торжество, о котором говорил Арагон, отпечаталось в памяти речью Романа Самарина, взволнованной и по этой причине почти патетической, и, как мне показалось, чуть-чуть смятенной репликой Арагона. В том, как Арагон и Эльза отблагодарили хозяев, было нечто такое, что я отметил для себя накануне: знак университета был встречен с благодарностью, которая была тем более сердечной, что освещена улыбкой, выражающей добрую волю. Получасом спустя я смотрел, как еловая аллея, которая так хороша перед университетом, увлекла наших друзей от парадных врат к обрыву над Москвой-рекой, откуда открывается единственный в своем роде вид на Москву. Я не без умиления следил за спокойным шагом гостей, чьи заметно светло-серые костюмы были долго видны на фоне густо-зеленой хвои, и думал о том, что церемония в университете должна была отвлечь их от темпа и энергии повседневных дел, которыми, как я заметил, была заполнена их жизнь во французской столице. Но едва я успел подумать обо всем этом, как раздался звонок Эльзы — в интонации, с которой были произнесены услышанные мною слова, от университетского торжества не осталось и следа.
— Ну, как решили... с романом? — спросила Эльза.
Я пришел в замешательство: признаться, единственно, что я успел, это благополучно доставить роман в редакцию.
— Я вас... не понимаю, — мог только произнести я.
— Что же тут непонятного? Редакция успела составить мнение о романе?
— Вы полагаете, Эльза Юльевна, что минувшей ночи было достаточно, чтобы это мнение составить?
— А как же? — изумилась она. — В том случае, когда я даю рукопись Галимару вечером, утром я уже имею ответ...
— К сожалению, эти сроки не в наших правилах, — сказал я.
— Инициатива моего звонка вам принадлежит Арагону, — вдруг произнесла она. — Я сказала ему, что ответа еще нет, но он настоял...
Слова Эльзы тут было достаточно вполне, но она почему-то обратилась к авторитету Арагона, — кстати, как я заметил, это было с нею и прежде.
— За Галимаром нам поспеть трудно, но до вашего отъезда из Москвы мы, пожалуй, поспеем... — был мой ответ.
На этом вопрос был решен: насколько я помню, Галимара нам превзойти не удалось, но Эльза уехала из Москвы, имея положительный ответ редакции.
Эльза уехала, а из памяти не шли марсельские студенты, вместе с Арагоном поющие хвалу любви поэта:
О имя, которое произнести не могу, потому что оно на губах у меня замирает.
Словно хрупкий хрусталь, оно может от собственной тоненькой ноты разбиться...
Последний раз я видел Арагона в шестьдесят восьмом году. Редакционные дела привели меня к Андре Вюрмсеру в «Юманите», давнему и постоянному автору «Иностранной литературы». Время было более чем грозное — большая парижская пресса жестоко атаковала вашу страну, грозя ей всеми возможными карами, и все, что выражало несогласие с этим хором голосов, выглядело поступком едва ли не рыцарственным.
Я быстро поладил с Вюрмсером по поводу всех моих просьб и готовился проститься, когда распахнулась дверь и вошел Арагон. Мне сказали, что вы здесь, и я решил обязательно повидать вас... — Арагон подмигнул Вюрмсеру, прося извинения, что умыкает его гостя, и, обернувшись к двери, распахнул ее — мы вышли.
Вот так, следуя за Арагоном, мы покинули «Юманите» и перешли дорогу. По ту сторону улицы был книжный киоск — он до сих пор стоит там. Арагон раскрыл ладонь и выпростал на нее несколько франков. В следующую минуту у меня в руках оказался последний номер журнала, который по-русски зовется «Франция — СССР». Вручая журнал мне, Арагон раскрыл его на странице, осененной аншлагом: «Париж открывает новых русских поэтов».
— Мой русский возникал вместе с французским Эльзы; впрочем, французский Эльзы возник много раньше, — казалось, он воспользовался статьей в журнале, чтобы развить эту тему — как русский вошел в его сознание. — Эльза поселилась во Франции, когда ей было двадцать три, и, очевидно, тогда же стала пробовать себя во французском, но до поры до времени скрывала...
— Осмелела... при вас?
— Да, роман «Добрый вечер, Тереза» был написан при мне, хотя чуть-чуть и втайне от меня...
— Оберегалась... независимость?
Он остановился — видно, искал русские слова: он был несвободен в русском.
— Способность, как сказала бы Эльза, сохранить себя...
— Два писателя в одной семье много?
Он нахмурился.
— Надо сделать так, как сказала бы Эльза, чтобы дороги... как это? — он поставил ладони крест-накрест.
— Не пересекались?
— Вот именно!..
— Тут мельницы и рю Гринель... не хватит? — засмеялся я.
Он задумался.
— Нет, на мельницу я ее одну не отпускаю... — Некоторое время мы шли молча. — Почти сорок лет совместной жизни — это немало. Мне все время казалось, что ее французский приходит после русского, как перевод с русского, а потом я... подсмотрел... Нет! Это очень интересно наблюдать, как у взрослого человека, взрослого рождается новый язык...
— Не стала бы она французской писательницей, не родился бы?
— Верно! Тут ее... французское письмо... О, французское письмо, французское письмо!.. Хотя все эти годы на нашем письменном столе были новые русские книги...
— Но новая книги — это новое имя?
Он посмотрел на меня внимательно.
— Открыть новое имя, как бы это сказать, добыть радость, добыть...
— Айтматов?
Он засмеялся — ему было приятно упоминание этого имени.
— В том, как он описал эту восточную степь, очень... как это сказать, древнюю, может быть, даже... архаичную, краски хороши!.. — Мы пересекли скверик, желтый песок которого так щедро был напитан водой, что стояли озерца — Арагон с завидной легкостью перескочил одно озерцо за другим. — Знаете, что я хотел сказать?
— Да?
— Вы думали над таким фактом: Эльза напечатала свой первый роман по-французски, когда ей было сорок два... Только подумать: сорок два! — Мы пошли тише. — Согласитесь, что не каждый сможет вот так трансформировать сознание в столь позднем возрасте: восемь романов по-французски, а?
Он стал припоминать ее романы, написанные по-французски. Вспомнил «Терезу», «Вооруженные призраки», «Инспектора развалин», «Рыжего коня», «Розы в кредит», «Великое никогда», однотомник рассказов, удостоенный премии Гонкуров, пору Сопротивления, когда Эльза выступила под именем Лоран Даниель, переводы на русский и на французский, — кстати, эта взаимосвязь существовала всегда.
— Упорство? Все в этом упорстве? — спросил я.
— В труде! Все в труде...
— Эльза — это труд? — был мой вопрос.
— Только я знаю: труд! — ответил Арагон. — Радость труда!..
Наблюдая Триоле, я склонялся к иному мнению: деловая женщина. Арагон нашел другое определение: радость труда. Там, где я видел рациональность делового человека, он видел подвижничество человека, захваченного радостью труда. Первое, как мне виделось, ниспровергало большое чувство, второе — его оберегало и, пожалуй, возвышало.
Я вернулся к стихам Арагона:
Это имя краснеет стыдливо при мысли, что я его выскажу вслух,
А мне одного только надо: остаться его отражением вечным...
Не скажу, что эти стихи я переосмыслил, но новые краски открылись наверняка.