Художники - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он смеется — кажется, что его усы вздуваются и становятся еще пушистее.
— Нет, это, наконец, нарушение всех норм: почему на вопросы должен отвечать я? — восклицает он неожиданно. — А нельзя ли сделать... наоборот: я буду задавать вопросы, а отвечать будете вы, согласны? У вас нет иного выхода, как согласиться.
На какую-то минуту мы умолкаем, и Сароян спрашивает, вспомнив Акопа Салахяна:
— Небось и в «Иностранную литературу» тогда привели Акопа вы?
— Никуда не денешься — я привел...
Я чувствую, как много значит для него все, к чему мы обратились памятью.
— Все могу понять — не могу понять смерти человека. Я как-то беспомощен перед всем этим. Вдруг явится беспомощность, какой не было прежде. Мыслью... беспомощность.
Непросто переключиться на иные вопросы, волнующие нашего гостя, но молчание помогает совладать с печалью. Оказывается, он читает наш журнал, при этом регулярно, с девятьсот сорок восьмого и имеет свое суждение о наших антологиях поэзии и прозы, о номерах, посвященных детской и юношеской литературе, о цикле наших выпусков, относящихся к классике, и, конечно, о наших изданиях, в которых речь идет о многонациональной нашей словесности.
Мне все интересно: Украина и Грузия, Молдавия, Эстония, Казахстан, — произносит он увлеченно. — Но особенно воодушевил меня выпуск журнала, в котором вы показали молодые литературы Северного Кавказа, вызванные к жизни революцией. Признаться, я не знал, что полустолетия достаточно, чтобы был исполнен весь строй работ, предшествующих созданию литературы, от сотворения букваря до подготовки учителя, готового совладать с неграмотностью. Последнее важно: каждый новый грамотный человек — это уже читатель, а читатель — это уже вестник литературы...
Очевидно, произнесенное значило для Сарояна больше, чем могло показаться нам вначале, потому что, прощаясь с нами, он своеобразно трансформировал эту реплику, но ни на йоту не отступил от нее, сделав соответствующую запись в книге почетных гостей журнала.
Вот эта запись:
«Примите мое глубокое восхищение замечательным журналом «Советская литература», который издается на девяти языках и чтение которого доставляет мне удовольствие с самого своего возникновения в 1948 году.
Волнующий и прекрасный факт появления на свет письменных литератур народов, которые не знали письменности до революции.
Пусть эта прекрасная работа будет продолжена...
Уильям Сароян.
11.X.78.»
Не мог представить себе, что это последняя наша встреча, хотя в расставании была обстоятельность и значительность такого именно расставания, — кстати, и это легло на фотопленку. Мы вышли на улицу, встали рядом, — позади нас вывеска журнала — так хотел наш гость. Потом последовало прощальное рукопожатие, и Сароян произнес нечто такое, к чему нам суждено было еще вернуться.
— Что для меня Россия? — сказал наш гость, оглядев провожающих его. — Это для меня, конечно, моя Армения, без которой я не представляю своей жизни, без которой я был бы неизмеримо беднее, — это первое. И второе: это собственно Россия, в частности Россия Антона Чехова... Хочу сделать замечание, для меня принципиальное: я познавал эту Россию, постигая Чехова, — без этого контакта душ я не понял бы ни России, ни Чехова...
Да, самое примечательное заключается в том, что к словам, сказанным Сарояном о Чехове, ему предстояло еще вернуться. Больше того, то, что было обозначено пунктиром, обрело плоть. Редакция готовила чеховский номер, и естественная была просьба к Сарояну сказать свое слово о великом мастере новеллы — у нашего недавнего гостя была тут своя привилегия. Письмо Сарояну подписал я, и его ответ тоже был чуть-чуть личным. Да, несмотря на то что минул год со времени нашей встречи на Кутузовском, она жила в сознании нашего гостя — свое письмо в редакцию он начал с нее; письмо написано в той характерной для Сарояна манере, когда улыбка, сопутствующая чтению, сближает, а может, и роднит писателя и читателя.
«У меня много любимых писателей, но не буду же я притворяться и уверять, что сам я не в их числе. Это бы значило, что я плохо стараюсь, а писатель, который плохо старается, кто не отдается всецело своей работе, — и не писатель вовсе, он или деляга, или ремесленник, или торгаш, или агент по рекламе, или еще нечто, совершенно мне чуждое и непонятное. Став читателем, я вскоре стал и писателем. Как это случилось — целая история, которую хотелось рассказать нам, мои друзья, в память о нашей встрече в Москве, в редакции «Советской литературы», почти год назад.
Вспомним, какой искренней, какой сердечной была ваша встреча, и скажем: «А ведь мы были моложе тогда, не так ли?» Как быстро летит время, и мир приемлет спои новые денные заботы — пытаясь разрешить их, и как прекрасна взаимоуважительность между народами, сколько мудрости и правоты в доброте, сколь плодотворны и безошибочны для взаимоотношений долг и доверие, честность и юмор... Вы, верно, уже думаете — к чему это он все, скажите на милость? Так вот: сказанное — лишь немногое ни того, что я нашел, читая Чехова. А сколько еще можно сказать! Ведь перечитывая сейчас тот самый рассказ, что прочитал когда-то, более полувека назад, впервые, я воспринимаю его так, словно он только что написан, все еще нов и по-прежнему читается мною впервые. Только он, этот рассказ, стал для меня теперь еще лучше, чем когда-либо прежде. Как, каким образом все это произошло? Тут следствие двух причин. Первая — это характер самого писателя, Антона Чехова. Вторая — характер читателя, Уильяма Сарояна. Гуманность и гений Чехова — и изумление, восторг, восхищение Уильяма Сарояна».
Но вот что прелюбопытно: разговор о Чехове, возникший тогда при нашем расставании с Уильямом Сарояном, оказался не праздным: в письме, о котором я говорю, писатель не просто вернулся к Чехову, он как бы призвал его в свидетели, воздав должное тому значительному, что символизировал Чехов, писатель и человек.
«Мои друзья и дорогие мои читатели из «Советской литературы», — продолжает Сароян. — Чудо великого творения в том и состоит, что оно побуждает читателя быть соучастником творчества... Читатели открывают себя в читаемой книге, и если это действительно великая книга, они обнаруживают в себе то же величие. Кого же еще, как не себя и не все человечество, обретает читатель в книге писателя?.. И вот что произошло на деле — после чтения великих писателей — писателей с большим сердцем, как о них говорят, писателей с состраданием, писателей воистину добрых, писателей с юмором и смехом, преисполненных света и веры — от великого их духовного здоровья, хотя бы и слабых, и больных телом, каким был Антон Чехов... Мне стало казаться, что если и есть во мне, в моем характере, в самой моей жизни что-либо действительно значащее, то это писательство, и Антон Чехов приказал мне писать. И теперь, когда бы я ни начинал что-либо, рассказ, например, — если дело не шло, я откладывал страницу и возвращался к чтению, к Антону Чехову, читал несколько страниц, и снова мне становилось ясно, как это надо делать. Что же было в нем такого, что столь неотвратимо влекло меня? Видимо, его собственное присутствие во всем, что он писал. Это был он, человек по имени Антон Чехов...»
Вот так писал нам Уильям Сароян. И его письмо, такое сердечное и мудрое, было близко жизни и потому, что в мире Чехова, который вмещало сознание писателя таким объемным и многомерным, Сароян отыскал нечто такое, что объясняло нам день нынешний.
Пришло сообщение из Сан-Франциско: «Умер Сароян». Резануло острой болью. На память пришли сарояновские слова, произнесенные во время той нашей встречи на набережной Шевченко: «Все могу понять — не могу понять смерти человека. Вдруг явится беспомощность, какой не было прежде. Мыслью... беспомощность...»
АРАГОН
Была ранняя осень шестидесятого года, теплая, изредка сопутствуемая грозами с белой молнией и потоками ливня, обильными и грохочущими.
Непросто было выдержать расписание нашей туристской стайки, но оно соблюдалось: Лувр, музей Родена, выставка шагаловеких витражей...
Мне было интересно, как смотрела Париж Маргарита Иосифовна Алигер, — по-моему, это ее первое посещение французской столицы. В ее взгляде на дива Парижа не было счастливого беспамятства, но пристальность, требующая напряжения ума, была. Только время от времени, вслушиваясь, как самозабвенно лопотала девушка-гид, Маргарита Иосифовна произносила:
— Ничему никогда не завидовала, завидую знанию языка...
Как ни герметичен мирок нашей стайки, путешествующей по Парижу, у здешней молвы бронебойная сила:
— Арагон купил Эльзе мельницу и поселил ее едва ли не рядом с плотиной...
Ну, новость действительно хоть куда — да убережешься ли от нее?
Единственно кого эта новость не застает врасплох, это Алигер — в ее реплике есть искорка юмора, а в беспечальной искорке конечно же самообладание: