Дождаться утра - Владимир Еременко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было грустно и немного стыдно, что мои дети не знают, как растет хлеб. И страшное не в том, что они не знают (живя в городе, на асфальте, этого не узнаешь!), а в том, что у них нет желания узнать. Когда я им говорю, что вот это пшеничное поле, а это косят ячмень, а вон на том поле растет просо, они скучают…
Дети наши слишком быстро растут. У них все больше тайн, своих мыслей. И мне все трудней прорываться в их мир. И хотя есть пока еще и у тебя личная жизнь и заботы, тебе почему-то все трудней и трудней отрывать ее от жизни детей. Видно, и со мной происходит то извечное, что случается со всеми родителями во все времена, — уходят сыновья. Уходят с каждым днем все дальше, и их не остановишь, не удержишь подле себя. Да и надо ли удерживать? Конечно, нет. А все-таки грустно.
Рано утром будет море. Не проспать бы. Помню, какое впечатление оно произвело на меня впервые. Я будто шагнул в сказку, хотя уже давно вырос из того возраста, чтобы верить в сказки.
Море заколдовало меня, но и оно само было кем-то заколдовано, оно замерло. Солнце только поднималось из-за гор, простор такой, что перехватило дыхание. Я впервые не увидел горизонта, потому что не мог определить, где кончается море, а где начинается небо — такое же лазурно-голубое, схваченное легкой утренней дымкой. Деревья и вся зелень тоже были из сказки. Я еще никогда не видел сплошной зеленой стены. Она поднималась от подножия горы, где шел наш поезд, и тянулась в самое небо. Все необычно, как в настоящей сказке. Мне было двадцать пять.
Какое же впечатление произведет море на моих детей? Я готов заново вместе с ними пережить волшебство моря, бескрайнего неба и яркой зелени.
…Нет, я не проспал моря. Меня словно кто-то толкнул, и я, вскочив с полки, припал к окну. Поезд только что вынырнул из тоннеля и загромыхал в десятках метров от воды. Все будто повторилось. Гигантское присмиревшее чудовище сонно лизало камни, легко покачивая на своей спине неторопливые сейнеры, юркие прогулочные пароходики да одинокие лодки рыбаков.
Опускаю окно и осторожно бужу ребят.
— Смотрите, море. Ну вот оно, смотрите!
Юля испуганно открывает глаза, с минуту молча глядит в окно, а потом кладет голову на подушку и закрывает веки. Она еще спит, но уже увидела море и сейчас проснется. Берусь за Андрея. Тот, как всегда, отбивается и тянет простыню на голову. Наконец и он открывает глаза. Сердито смотрит.
— Ну и что, море, море…
— Да ты погляди.
— Море как море. Чего глядеть.
— Как что? Ты же первый раз видишь море?
— Я уже видел…
— Где?
— Не знаю, но видел… Я спать хочу…
— Да ты что, Андрей? Разве можно спать?
— Можно… Я спать хочу, а море — это когда много воды, а напиться нельзя.
Я повернулся к дочери. Она все в той же позе — щека на подушке, глаза удивленно раскрыты, на лице тихая улыбка.
— Поднимайтесь! А теперь глядите сюда.
И я распахнул дверь купе.
— Посмотрю еще на море… — чуть слышно прошептала Юля. — Оно не такое…
— Почему не такое?
— Не такое… другое.
— Не такое. Не выдумывай, — прервал ее Андрей. — Обычное море… — Он глянул в открытую дверь и замер, пораженный. Сразу забыл, что разыгрывал всезнающего. На стену сплошной зелени смотрит теми же глазами, что и Юля на море.
«Ага! — тепло колыхнулось у меня в груди. — Зацепило и тебя, зазнайку!».
Поезд шел медленно, словно те, от которых это зависело, знали, что сейчас из его окон сотни глаз любуются дымчатой голубизной вечного моря и столь же вечной изумрудной зеленью гор. Здесь были древние греки, римляне, а до них и после них эти воды бороздили парусники других народов и государств. Эти горы за прошумевшие над нами тысячелетия видели столько, что можно написать тома, но в жизни гор тысячи лет всего лишь миг, потому что их возраст исчисляется миллионами.
— Вы знаете, ребята, что именно к этим берегам на своих кораблях ходили аргонавты за золотым руном?
— Они ходили южнее, — невозмутимо заметил Андрей. — Колхида была примерно на территории нынешней Абхазии.
— А что такое руно? — спросила Юля.
— Руно — это овечья шерсть, — начал объяснять я. — А золотой ее называли потому, что она была высокого качества и, может быть, даже золотистого цвета. А вообще это легенда. Очень красивая легенда. Ты узнаешь о ней в школе.
— И совсем это не легенда, — возразил Андрей. — И аргонавты ходили в Колхиду не за шерстью, а за золотом. Я читал недавно в журнале. Один ученый, кажется из Грузии, установил это. В древней Колхиде была река, а на берегах ее много золота. И промывали это золото тогда таким способом. Песок сыпали на шкуру барана и промывали ее водой, а в шерсти застревали крупинки золота, поэтому ее и называли золотым руном.
— Вы смотрите, ребята, красота какая! — показал я на море, когда из-за гор на его сонную зыбь брызнули лучи солнца. — Посмотрите, какая красота!
Андрей как можно равнодушнее глянул в окно и сделал нарочито кислую гримасу.
Леший его знает, откуда это у них?! Откуда этот скепсис? Может, я слишком опекаю своих детей? Наглухо отгородил их от житейских забот о хлебе насущном, и они не знают истинной цены человеческого труда, подлинной меры чувств, не улавливают всех запахов жизни? Мысли о сегодняшних мальчишках, отцовские тревоги опять возвращают меня к дням юности.
Не знаю, смогут ли испытать мои дети радость, какую пережил я в их годы? Она в моей памяти осталась как особое, ни с чем не сравнимое чувство. Я не хочу этим сказать, что позже не было большей радости или чувства сильнее. Было. А вот такой звонкой, светлой, беззаботной и, как летнее утро, чистой не было. Видно, правду говорят, каждому времени — свои песни.
В мелькнувших днях и мгновеньях юности мне больше всего жалко моей детской наивности, этой родниковой чистоты взгляда на вещи и людей, от которых при воспоминании и сейчас теплеет на душе.
Это чувство я пережил в ноябрьский день сорок третьего, когда председатель колхоза, наш дорогой Дед, устроил для бригады обещанный Праздник урожая. И хотя был осенний, дождливый, холодный день, запомнился он мне как светлый и теплый. Даже монотонный дождь был теплый, а низкое, хмурое небо, казалось, улыбалось разводьями туч.
Наш бригадный полевой год закончился. И хотя еще продолжали пахать зябь (а заканчивали мы ее обычно уже по замерзшей земле; так было всю войну, да и после войны!), все знали — год позади. Колхоз выдал нам аванс по тридцать граммов проса на трудодень. На свои пятьсот сорок трудодней я получил семьдесят килограммов и двести граммов зерна.
— Если истолочь все просо в ступе, то выйдет килограммов пятьдесят пшена, — рассуждала мать. И дальше вела расчет уже не в килограммах, а в стаканах — базарной мере военного времени. — Будет стаканов двести пятьдесят, а то и больше. Если базарных, то и все триста.
— Будем считать настоящих, — вмешался я в подсчеты, — пять стаканов в килограмме — это двести пятьдесят. По два стакана в день на каждого надо?
— Надо… — растерянно ответила мать, видно подсчитав уже все до конца.
— А у нас еще тыква есть, — попытался ободрить я ее. — Кашу можно с тыквой варить.
— Конечно… У нас семь тыкв, да еще те две, маленькие…
— Потом отруби, — поспешил напомнить я, — они тоже в дело. А их пуд добрый будет.
— Немного есть соленых помидоров, огурцов, — вздохнула мать. — Вот картошкой не разжились…
Весной во дворе того разбитого дома, где мы жили, мать сажала овощи, семена которых достала. У нас росли помидоры, огурцы, капуста, свекла, даже тыквы, а картофеля не было. Весной сорок третьего во всем Сталинграде и близлежащих хуторах его нельзя было найти и на семена.
…Как ни считали, как ни рядили, а заработанного мною зерна еле хватало до февраля. А что тогда?
— Ничего. Как всем, так и нам, — ответила мать моим мыслям. — Вам, трактористам, хоть по стольку дали, а другие и этого не получили. — И опять начинала успокаивать и меня и себя: — Председатель говорит, ссуда колхозу должна быть. Раз хлеб государству колхоз сдал — значит, выдадут.
Забегая вперед, скажу — ссуду колхоз получил лишь весной сорок четвертого, когда бригада выехала в поле. Это было зерно на семена, а уж из него мы выкраивали себе на бригадную кашу.
А военная зима сорок третьего — сорок четвертого года была в два раза голоднее, чем в то время, когда в Сталинграде шли бои. По крайней мере, для нашей семьи. В ту осадную осень и зиму мы кормились у солдат. В армейской кухне всегда находился для нас, пацанов, котелок супа или каши. Да и мать, глядишь, постирает военным бельишко, а они дадут ей то буханку хлеба, то немного сахару или концентратов. А в эту зиму военных почти не было в Сталинграде. Им просто негде было жить, и нам приходилось ой как трудно!
Праздник наш начался в середине дня. Когда вошли в правление колхоза, зарябило в глазах. Накрытые столы пылали винегретами.