Ледовое небо. К югу от линии - Еремей Иудович Парнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не вино, а беспокойная кровь тяжко ударила Загорашу в виски. Все на свете он забыл, летел, как в межзвездную бездну, где вспыхивали миры и лопались метеоры.
А когда наступил отлив, стало так беспокойно и тошно, что хоть руки на себя накладывай. Даже слезы подступали, когда о доме думал, о жене. За те дни, что простояли в Ильичевске, Загораш виделся с ней только дважды, но так размяк сердцем, так умилился, — что поклялся себе хранить ей, такой беззащитной и чистой, нерушимую верность. И вот, на тебе! На одиннадцатый день плавания… А ведь стоит только начать — и пошло, поехало. Неловко повернувшись, когда высвобождал руку из-под ее, почему-то враз отяжелевшей головы, он и ощутил тогда легкую боль в пояснице, воистину спасительную боль… Мучительно застонал, но, как подобает мужчине — сквозь стиснутые зубы, скупо цедя слова, в ответ на Тонино беспокойство, он поспешно оделся и позорно бежал, что-то такое лопоча про люмбаго, ишиас и прострел, от которых страдали даже лихие флибустьеры Морган и Кидд.
Закрывшись в каюте, долго стоял под теплым душем, смывая с себя навязчивый запах духов, липкий пот и, хотелось думать, душевную накипь. Два дня после этого избегал показаться ей на глаза, пропадая без особой надобности в машине. Потом, как это бывало не раз, смятение чувств улеглось и собственное раскаяние показалось наивным, почти смешным. Зато память о чутких округлых линиях и удивительно гладкой разгоряченной коже начала жечь руки.
Так с той ночи и повелось.
Счастье еще, что Тоня не проявляла особой склонности к разговорам. Хоть удавись, он был не в силах выдавить из себя ни одной мало-мальски подобающей фразы. Только усиленно гладил ее по голове, внутренне отчуждаясь, словно кошку какую-нибудь. Вот и теперь, приблизив к глазам циферблат, не смог сдержать нетерпеливого вздоха. И тут выяснилось, что Тоня вовсе не спит, как это ему казалось, а тоже смотрит в подволок, на котором играют отсветы, о чем-то усиленно думает.
— А ведь ты меня ни капельки не любишь, — совершенно спокойно, без всякого осуждения сказала она, — тебе просто женщина нужна.
— Ну, Тонь, ты что? — Загорашу захотелось вдруг стать нежным и искренним, но он по-прежнему не находил подходящих слов. — Ты же знаешь, — легонько касаясь ее губами, лепетал он, — ты сама знаешь, что это, не так… И вообще…
— Что не так? — спросила она.
Его охватило раздражение. Чего она в самом деле от него хочет?
— А все не так, — он едва сдержал готовую сорваться с языка грубость, но заметил, что она плачет. — Ты чего, Тонь? — Загораш вновь осыпал ее быстрыми поцелуями. Он окончательно запутался и не понимал, что с ним происходит. Ощутив теплоту и горечь ее совершенно неожиданных слез, прижался к ее плечу и жарко зашептал, что полюбил с той самой минуты, как только увидел, а сейчас уж вовсе не может без нее жить, и вообще она самая прекрасная девушка в мире… Кажется, он и сам поверил своим клятвам. Во всяком случае беспокойное ощущение, толкавшее поскорее уйти, исчезло. Он уже не тяготился ни собственной немотой, ни этой, переставшей волновать близостью. Вместе с тем краешком сознания понимал, что делает глупость за глупостью и скоро начнет жалеть и о словах, и о поступках. Особенно о словах.
— Все крайне сложно, запутанно, — он вдруг, как от внезапного испуга, смешался и замолк.
— Понимаю, — после долгого молчания произнесла Тоня, и Загорашу почудилось, что голос ее оттаял, во всяком случае утратил присущую резкость. — Думаешь, у меня не сложно? Для меня каждый рейс, как каторга, денечки считаю, все страдаю, как там без меня мой сыночек, сиротинка моя?
— Почему ж на берегу не устроишься? Ведь и вправду не женское это дело, днем и ночью находиться среди голодных мужиков. Не для тебя это, Тонь, ты нежная, ранимая и вообще…
— Была такой, — она покачала головой, не отрываясь от подушки. — Теперь не такая… А что до берега, Андрюша, то кому я нужна без специальности? Сто двадцать, ну сто сорок — красная мне цена. Разве что в официантки пойти, так я уж лучше на пароходе останусь. Я, Андрюша, чужие страны видеть хочу, людей… Но это так, романтика. А романтика теперь чуть ли не бранное слово у моряков. Конечно же, я бы осталась на берегу, свети мне хоть какой огонек, а так — нет, лучше не надо. И еще я хочу, чтоб мой сыночек ни в чем не нуждался, чтоб у него все-все было, как у самых счастливых детей, у которых и мамочка и папочка есть.
— Ты была замужем? — он впервые прямо спросил ее об этом.
— Я и теперь замужем, — невесело вздохнула она. — Только что толку?
— То есть как это что? — Загорашу опять стало неловко. Осторожно, чтоб она никак не смогла почувствовать, он отодвинулся на самый край. Он ни о чем еще не жалел, но ему уже был странен сентиментальный порыв, толкнувший его чуть ли не на признание в любви. Не только Тоню, но и себя самого он видел сейчас как бы со стороны. Себя не понимал, а эта не такая уж и красивая женщина была ему и вовсе чужой.
— И где же он теперь, этот твой муж?
— Штурманом на «Тридцать лет комсомола». Собирался прийти в Одессу аккурат вместе с нами: десятого или одиннадцатого. Да вот, запаздываем мы из-за «Оймякона», наверное, опять не свидимся.
— Так значит у тебя муж… — протянул Загораш, почему-то приободрясь. — Так сказать семья — ячейка общества.
— Семья, — она утрированно воспроизвела пренебрежительную интонацию. — Ячейка… Только одно и связывает, что развестись никак не можем, — она засмеялась и, подперев щеку кулачком, повернулась к Загорашу. — Больно заняты оба, не до того… Видел такую ячейку?
— Да, ничего не скажешь, — вздохнул он, ощущая на