Титус Гроан - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он умер.
— Кто «он», тупица? — сварливо спросил семидесятилетний старец, приподнявшись на локте и выбив тощей ногой новое облако пыли.
— Ваш отец, — сказал вислогубый тоном человека, которому не терпится поделиться радостной новостью.
— Как? — рявкнул впадавший все в пущее раздражение Баркентин. — Как? Когда? Что вы уставились на меня, точно вонючие мулы?
— Вчера, — ответили слуги. — Сгорел в библиотеке. Одни только кости остались.
— Подробности! — взревел Баркентин, колотя по матрацу ногой и завязывая бороду узлами, совсем как его отец. — Подробности, вы, пустобрехи! Убирайтесь! Прочь с дороги! Пошли вон, чтоб вы сдохли!
Пошарив в темноте, он отыскал костыль и с усилием поднялся. Уцелевшая нога была столь коротка, что Баркентин смог гротескно доковылять до двери, не наклоняя головы из страха зацепить потолок. Он оказался в два раза ниже, чем даже согбенные слуги, но пролетел между ними, будто рассвирепевший клочок тряпья, истертого до того, что оно уже и просвечивает на манер водяного знака, пролетел, разметав их в стороны.
В дверь он прошел так, как проходят под столом малые дети — не пригибая голов, с торжеством появляясь с другой стороны.
Слуги услышали, как костыль ударяет в полы коридора поочередно с обрубком сохлой ноги. Из множества дел, кои Баркентину предстояло переделать в ближайшие несколько часов, самыми неотложными были такие: занять отцовские покои, вступить во владение кучей ключей, отыскать и напялить багровую дерюгу, давно уж приготовленную для него на случай смерти отца, и наконец, уведомить Графа о том, что он знает свои обязанности, ибо изучал их — с отцовской помощью и без — последние пятьдесят четыре года, перемежая занятия сном и созерцанием пятнышка плесени на вздутом брюхе потолка своей комнаты.
С самого начала Баркентин показал себя человеком неукоснительно распорядительным. Стук приближающегося костыля его стал сигналом, внушающим трепет и побуждающим всех к лихорадочной деятельности. Казалось, то близится суровая буква закона Гроанов — железная буква традиции.
Для Графа он стал счастливым даром судьбы, поскольку имея дело с существом, столь суровым, столь неколебимо дисциплинированным, невозможно было приступать к исполненью дневных трудов без нескольких утренних репетиций — Баркентин требовал, чтобы его светлость заучивал наизусть каждую речь, какую ему предстояло произнести в течение дня, и вникал в каждую мелочь сопряженных с речами обрядов.
Все это отнимало у Графа большую часть времени, в какой-то мере оберегая разум его от воспоминаний, и тем не менее, пока одна неделя сменяла другую, потрясение, пережитое лордом Гроаном, сказывалось на нем все сильнее. Бессонница обращала каждую ночь его в ад, еще более страшный, чем в ночь предыдущую.
Наркотики оказались бессильны, ибо стоило Графу, приняв огромную дозу, погрузиться в серое оцепенение, как оное полнилось призраками, преследовавшими его, и когда Граф просыпался, огромные, тошнотворно зловонные крылья бились над его головой, заливая спальню жаркими миазмами гниющего оперения. Привычная меланхолия Графа день за днем претворялась в нечто куда более зловещее. В иные мгновения скорбную, распадающуюся маску его лица рассекала улыбка, внушавшая жуть пущую, чем самые страшные корчи страдания.
В остекленелых глазах Графа промелькивал странный свет, напоминавший отблеск луны на хряще, губы непомерно растягивались, рот раскрывался, точно рваная рана, изгибаясь кверху мертвой дугой.
Стирпайк предвидел, что рано или поздно безумие овладеет Графом, и потому первые известия о Баркентине и безжалостной его расторопности вызвали в юноше раздражение. Часть его плана состояла именно в том, чтобы перенять обязанности старика Саурдуста, ибо Стирпайк почитал себя единственным в Замке человеком, способным управиться с разнообразными мелочами, сопряженными с этой работой — к тому же он понимал, что получив власть, в которой ему, конечно же, не откажут, когда не останется никого, уже наторевшего в законах Замка, он не только укрепит личную, многое обещающую связь с Сепулькгравием, но и получит со временем доступ к сокровеннейшим секретам Горменгаста. Власть его могла бы умножиться стократно — однако он не принял в расчет древних догматов, на которых держалась вся жизнь Замка. Ибо у каждого, кто занимал в нем приметное место, имелся свой подмастерье — сын либо ученик, — связанный клятвой хранить обретаемые им знания в тайне. Столетия опыта позаботились о том, чтобы в непрестанном, замысловатом сплетении сложившихся в незапамятном прошлом правил не осталось ни единой прорехи.
Никто лет уже шестьдесят не вспоминал да и не слышал о Баркентине, но стоило Саурдусту скончаться, как сын его, словно актер, назубок заучивший роль свою, вышел на обветшалую сцену, дабы медленная драма Горменгаста могла и дальше разыгрываться средь теней.
Впрочем, и при этом просчете в его планах, Стирпайк сумел нажить на совершенном им спасении больше, чем ожидал. Флэй теперь относился к нему со своего рода безмолвным почтением. Старый слуга так и не смог толком решить для себя, как ему теперь обходиться с юнцом. Когда они месяцем раньше столкнулись в садовой калитке Прюнскваллоров, Флэй отошел от него, словно от призрака, угрюмо оглядываясь через плечо на франтовато одетую непонятность, — и тем навсегда лишился возможности поставить щенка на место. Разум господина Флэя воспринимал Стирпайка, как некое привидение. И совсем уж не мог он постичь, как же так получилось, что это-то отродье и спасло жизни Графа, Графини, Титуса и Фуксии, отчего к неприязни, питаемой Флэем к Стирпайку, ныне примешивалось уважение, чтобы не сказать преклонение.
Нет, Флэй не смягчился по отношению к юноше, ибо его томила обида на то, что ему пришлось хоть в чем-то стать на равную ногу с мальчишкой, вылезшим из Свелтеровой кухни.
Да и явление Баркентина стало для Флэя горькой пилюлей, даром что он сразу признал и освященные традицией права, и честную прямоту старика.
Фуксия же, питавшая меньшее почтение к тонкому искусству ритуала, увидела в Баркентине человека, от которого следует с омерзением прятаться — не по какой-то особой причине, но из ненависти, питаемой юностью к власти, облекающей стариков.
Шли дни, и Фуксия обнаружила, что звук бьющего в пол костыля начинает казаться ей бряцаньем оружия.
Первые отзвуки
Неспособная соединить героизм Стирпайка с лицом, увиденным ею в окне перед тем, как упасть, Фуксия относилась теперь к юноше все же с меньшим высокомерием. Девочке начинали нравиться его изобретательность, его коварство, присущее ему искусство словесной игры, которое ей казалось столь трудным, а ему давалось так легко. Она любовалась его холодной ухватистостью и принимала ее. Она дивилась его находчивости, его самоуверенности. Чем чаще виделась она с ним, тем больше склонялась к тому, чтобы признать в нем человека, превосходящего ее и умом, и проворством. Бледное лицо Стирпайка с тесно посаженными глазами стало являться ей по ночам. А просыпаясь, она с содроганием вспоминала, что каждый из них обязан ему жизнью.
Понять, что такое Стирпайк, Фуксия не могла. Она пристально вглядывалась в него. Непонятно как, он стал одним из тех, на ком держалась жизнь Замка. Этот юнец ухитрился с такой неприметной ловкостью втереться в жизни всех, кто имел хоть какой-то вес, что когда он столь драматично объявился на авансцене и спас всю семью из горящей библиотеки, стало казаться, будто только этого отважного подвига и недоставало, чтобы он занял законное место в самой середке семейного портрета.
Он по-прежнему жил у Прюнскваллоров, но втайне готовился перебраться в длинную, просторную комнату с окном, выходящим на утреннее солнце. Комната располагалась в Южном крыле, на том же этаже, что и обитель тетушек. Причин задерживаться в доме Доктора у него, в сущности говоря, не осталось, тем паче, что тот, похоже, не осознал еще в полной мере приобретенного им, Стирпайком, нового статуса и донимал его расспросами насчет того, как это ему удалось отыскать пригодную для Спасения, уже срубленную и опиленную до нужной длины сосну, да и насчет иных никчемных подробностей — вопросами, ответить на которые было пусть и несложно, ибо у Стирпайка имелись ответы на любые вопросы, но которые, тем не менее, слишком уж били в одну точку. Прюнскваллор себя исчерпал. Он был удобной начальной ступенькой, однако пришла пора обзавестись комнатой, а то и несколькими, в самом Замке, где ему будет легче не упускать из виду все там происходящее.
Прюнскваллор с самого дня пожара стал странно молчалив — для него. Когда ему случалось открыть рот, он говорил так же быстро, как прежде, тем же высоким и тонким голосом, однако большую часть каждого дня Доктор пролеживал в кресле своей гостиной, одаряя неизменной улыбкой всякого, кто попадался ему на глаза, и так же неизменно посверкивая зубами, однако в плававших под толстыми стеклами очков сильно увеличенных глазах его обозначилась некая новая мысль. Ирме, которая со времени пожара лежала в постели и из которой каждый второй вторник выцеживали по полпинты крови, теперь дозволено было спускаться под вечер вниз, где она удрученно сидела, раздирая на тонкие полосы куски миткаля, доставляемые к ее креслу каждое утро. Час за часом предавалась она этому шумному, расточительному, однообразному, усыпительному занятию, скорбно размышляя над тем обстоятельством, что она, оказывается, никакая не леди.