Том 21. Жизнь Клима Самгина. Часть 3 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Судейский продолжал ставить перед Самгиным какие-то пустые вопросы, потом тихонько попросил его:
— Вы успокойте вашего соседа, а то он своей истерикой вызовет внимание публики, едва ли приятное для него и для вас.
Самгин хотел сказать, что не нуждается в заботах о нем, но — молча кивнул головой. Чиновник и офицер ушли в другое купе, и это несколько успокоило Крэйтона, он вытянулся, закрыл глаза и, должно быть, крепко сжал зубы, — на скулах вздулись желваки, неприятно изменив его лицо.
Через несколько минут поезд подошел к вокзалу, явился старенький доктор, разрезал ботинок Крэйтона, нашел сложный перелом кости и утешил его, сказав, что знает в городе двух англичан: инженера и скупщика шерсти. Крэйтон вынул блокнот, написал две записки и попросил немедленно доставить их соотечественникам. Пришли санитары, перенесли его в приемный покой на вокзале, и там он, брезгливо осматриваясь, с явным отвращением нюхая странно теплый, густой воздух, сказал Самгину:
— Приятное путешествие наше сломано, я очень грустно опечален этим. Вы едете домой, да? Вы расскажете все это Марина Петровна, пусть она будет смеяться. Это все-таки смешно!
И, вздохнув, философически заключил:
— Так очень многое кончается в жизни. Один человек в Ливерпуле обнял свою невесту и выколол булавкой глаз свой, — это его не очень огорчило. «Меня хорошо кормит один глаз», — сказал он, потому что был часовщик. Но невеста нашла, что одним глазом он может оценить только одну половинку ее, и не согласилась венчаться. — Он еще раз вздохнул и щелкнул языком: — По-русски это — прилично, но, кажется, неинтересно…
Самгин дождался, когда пришел маленький, тощий, быстроглазый человек во фланелевом костюме, и они с Крэйтоном заговорили, улыбаясь друг другу, как старые знакомые. Простясь, Самгин пошел в буфет, с удовольствием позавтракал, выпил кофе и отправился гулять, думая, что за последнее время все события в его жизни разрешаются быстро и легко.
Явилась даже смелая мысль: интересно бы встретить Инокова еще раз, но, конечно, в его свободное от профессиональных занятий время.
«Я дважды спас его от виселицы, — как оценивает он это?.. А Крэйтон — весьма типичен. Человек аристократической расы. Уверенность в своем превосходстве над всеми людьми».
Город был какой-то низенький, он точно сидел, а не стоял на земле. Со степи широкой волною налетал ветер, вздымая на улицах прозрачные облака черноватой, теплой пыли. Среди церковных глав Самгин отличил два минарета, и только после этого стал замечать на улицах людей с монгольскими лицами. Река Белая оказалась мутножелтой, а Уфа — голубоватее и прозрачней. На грязных берегах лежало очень много сплавного леса и почти столько же закопченных солнцем башкир в лохмотьях. В общем было как-то непоколебимо, навсегда скучно, и явилась мысль, что Иноковы, Кутузовы и другие люди этого типа рискуют свободой и жизнью — бесполезно, не победить им, не разрушить эту теплую, пыльную скуку. Уныние не столько тяготило, как успокаивало. Вспомнилось стихотворение Шелли «Озимандия».
Пустыня мертвая и небеса над ней.
Через два дня, вечером, у него сидела Марина, в платье цвета оксидированного серебра. Крэйтон предугадал верно: она смеялась, слушая рассказ о нападении на поезд, о злоключениях и бешенстве англичанина.
— Нет, как хочешь, а — все-таки — молодцы! Это — ловко!
«Сказать ей про Инокова?» — спросил себя Самгин.
— Ах, Лионель, чудак! — смеялась она почти до слез и вдруг сказала серьезно, не скрывая удовольствия: — Так ему и надо! Пускай попробует, чем пахнет русская жизнь. Он ведь, знаешь, приехал разнюхивать, где что продается. Сам он, конечно, молчит об этом. Но я-то уж чувствую!
И, помолчав, облизнув губы, она продолжала, приподняв одну бровь, усмехаясь:
— Теперь — купец у власти, а капиталов у него — не велик запас, так он и начнет иностранцев звать: «Покупайте Россию!»
— Шутишь ты, все шутишь, — сказал Самгин, чтоб сказать что-нибудь; она ответила:
— Вижу — скучно тебе, вот и шучу. Да, и — что мне делать? Сыта, здорова…
Она замолчала, взяв со стола книгу, небрежно перелистывая ее и нахмурясь, как бы решая что-то. Самгин подождал ее речей и начал рассказывать об Инокове, о двух последних встречах с ним, — рассказывал и думал: как отнесется она? Положив книгу на колено себе, она выслушала молча, поглядывая в окно, за плечо Самгина, а когда он кончил, сказала вполголоса:
— Интересный человек! Конечно, попадет на вешалку. Уж попадет… Тебе, наверное, дико будет услышать это, а я — пристрастна к таким людям.
— Ты знаешь, что я многого не понимаю в тебе, — сказал Самгин.
— Знаю, — согласилась она; очень просто прозвучало это ее слово.
— А хотелось бы понять, — добавил Самгин. — У меня к тебе сложилось отношение, которое… требует ясности… Смеясь, она спросила:
— Не посвататься ли хочешь? Но тотчас же сказала:
— Это я тоже шучу. Понимаю, что свататься ты не намерен. А рассказать себя я тебе — не могу, рассказывала, да ты — не веришь. — Она встала, протянув ему руку через стол и говоря несколько пониженным голосом:
— Вот что, через несколько дней в корабле моем радение о духе будет, — хочешь, я скажу Захарию, чтоб он показал тебе праздник этот? В щелочку, — добавила она и усмехнулась.
Ее предложение не удивило и не обрадовало Самгина, но смутило его как неожиданность, смысл которой — непонятен. Он видел, что глаза Марины улыбаются необычно, как будто она против воли своей сказала что-то непродуманное, рискованное и, недовольная собою, сердится.
— Я буду страшно благодарен, — торопливо сказал он, а Марина повторила:
— В щелочку, издали. Ну, — будь здоров! Проводив ее, Самгин быстро вбежал в комнату, остановился у окна и посмотрел, как легко и солидно эта женщина несет свое тело по солнечной стороне улицы; над головою ее — сиреневый зонтик, платье металлически блестит, и замечательно красиво касаются камня панели туфельки бронзового цвета.
«Идол. Златоглазый идол», — с чувством восхищения подумал он, но это чувство тотчас исчезло, и Самгин пожалел — о себе или о ней? Это было не ясно ему. По мере того как она удалялась, им овладевала смутная тревога. Он редко вспоминал о том, что Марина — член какой-то секты. Сейчас вспомнить и думать об этом было почему-то особенно неприятно.
«Вот, наконец, открываются двери тайны», — сказал он себе и присел на стул, барабаня пальцами по колену, покручивая бородку. Шутка не удалась ему.
Возникало опасение какой-то утраты. Он поспешно начал просматривать свое отношение к Марине. Все, что он знал о ней, совершенно не совпадало с его представлением о человеке религиозном, хотя он не мог бы сказать, что имеет вполне точное представление о таком человеке; во всяком случае это — человек, ограниченный мистикой, метафизикой.
«Слишком умна для того, чтобы веровать. Но ведь не может же быть какой-то секты без веры в бога или чорта!» — размышлял он.
То, что она говорила о разуме, определенно противоречило ее житейской практике. Ее слова о духе и вообще всё, что она, в разное время, говорила ему о своих взглядах на религию, церковь, — было непонятно, неинтересно и не удерживалось в его памяти. Помнил он только взрыв ее гнева против попов, но и это ничего не объясняло ему, он даже подумал: «Тут я, кажется, преувеличил что-то или чего-то не понял. Я никогда не спорил с нею на эту тему, не могу, не хочу спорить, но — почему я как будто боюсь поссориться с нею?»
Чувство тревоги — росло. И в конце концов вдруг догадался, что боится не ссоры, а чего-то глупого и пошлого, что может разрушить сложившееся у него отношение к этой женщине. Это было бы очень грустно, однако именно эта опасность внушает тревогу.
«Но ведь, в сущности, вопрос решается очень просто: не пойду», — подумал он.
Но это не было решением. На другой день после праздника троицы — в духов день — Самгин так же сидел у окна, выглядывая из-за цветов на улицу. За окном тяжко двигался крестный ход: обыватели города, во главе с духовенством всех церквей, шли за город, в поле — провожать икону богородицы в далекий монастырь, где она пребывала и откуда ее приносили ежегодно в субботу на пасхальной неделе «гостить», по очереди, во всех церквах города, а из церквей, торопливо и не очень «благолепно», носили по всем домам каждого прихода, собирая с «жильцов» десятки тысяч священной дани в пользу монастыря.
Самгин смотрел на плотную, празднично одетую, массу обывателей, — она заполняла украшенную молодыми березками улицу так же плотно, густо, как в Москве, идя под красными флагами, за гробом Баумана, не видным под лентами и цветами. Так же, как тогда, сокрушительно шаркали десятки тысяч подошв по булыжнику мостовой. Сухой шорох ног стачивал камни, вздымая над обнаженными головами серенькое облако пыли, а в пыли тускловато блестело золото сотен хоругвей. Ветер встряхивал хоругви, шевелил волосы на головах людей, ветер гнал белые облака, на людей падали тени, как бы стирая пыль и пот с красных лысин. В небе басовито и непрерывно гудела медь колоколов, заглушая пение многочисленного хора певчих. Яростно, ослепительно сверкая, толпу возглавлял высоко поднятый над нею золотой квадрат иконы с двумя черными пятнами в нем, одно — побольше, другое — поменьше. Запрокинутая назад, гордо покачиваясь, икона стояла на длинных жердях, жерди лежали на плечах людей, крепко прилепленных один к другому, — Самгин видел, что они несут тяжелую ношу свою легко.