Полное собрание сочинений. Том 11. Война и мир. Том третий - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беспрестанно оглядываясь на двигавшиеся со всех сторон обозы выезжавших из Москвы и оправляясь своим тучным телом, чтобы не соскользнуть с дребезжащих, старых дрожек, Пьер, испытывая радостное чувство, подобное тому, которое испытывает мальчик, убежавший из школы, разговорился с извозчиком.
Извозчик рассказал ему, что нынешний день разбирают в Кремле оружие, и что на завтрашний народ выгоняют весь за Трехгорную заставу, и что там будет большое сражение.
Приехав на Патриаршие пруды, Пьер отыскал дом Баздеева, в котором он давно не бывал. Он подошел к калитке. Герасим, тот самый желтый безбородый старичок, которого Пьер видел пять лет тому назад в Торжке с Иосифом Алексеевичем, вышел на его стук.
— Дома? — спросил Пьер.
— По обстоятельствам нынешним, Софья Даниловна с детьми уехали в Торжковскую деревню, ваше сиятельство.
— Я всё-таки войду, мне надо книги разобрать, — сказал Пьер.
— Пожалуйте, милости просим, братец покойника, — царство небесное, — Макар Алексеевич, остались, да как изволите знать, они в слабости, — сказал старый слуга.
Макар Алексеевич был, как знал Пьер, полусумасшедший, пивший запоем брат Иосифа Алексеевича.
— Да, да, знаю. Пойдем, пойдем... — сказал Пьер и вошел в дом. Высокий, плешивый старый человек в халате, с красным носом, в калошах на босу ногу, стоял в передней: увидав Пьера, он сердито пробормотал что-то и ушел в коридор.
— Большого ума были, а теперь, как изволите видеть, ослабели, — сказал Герасим. — В кабинет угодно? — Пьер кивнул головой. — Кабинет как был запечатан, так и остался. Софья Даниловна приказывали, ежели от вас придут, то отпустить книги.
Пьер вошел в тот самый мрачный кабинет, в который он еще при жизни благодетеля входил с таким трепетом. Кабинет этот, теперь запыленный и нетронутый со времени кончины Иосифа Алексеевича, был еще мрачнее.
Герасим открыл один ставень и на цыпочках вышел из комнаты. Пьер обошел кабинет, подошел к шкафу, в котором лежали рукописи, и достал одну из важнейших когда-то святынь ордена. Это были подлинные шотландские акты с примечаниями и объяснениями благодетеля. Он сел за письменный запыленный стол и положил перед собой рукописи, раскрывал, закрывал их и наконец, отодвинув их от себя, облокотившись головой на руки, задумался.
Несколько раз Герасим осторожно заглядывал в кабинет и видел, что Пьер сидел в том же положении. Прошло более двух часов. Герасим позволил себе пошуметь в дверях, чтоб обратить на себя внимание Пьера. Пьер не слышал его.
— Извозчика отпустить прикажете?
— Ах, да, — очнувшись сказал Пьер, поспешно вставая. — Послушай, — сказал он, взяв Герасима за пуговицу сюртука и сверху вниз блестящими, влажными, восторженными глазами глядя на старичка. — Послушай, ты знаешь, что завтра будет сражение?..
— Сказывали, — отвечал Герасим...
— Я прошу тебя никому не говорить, кто я. И сделай, чтò я скажу...
— Слушаю-с, — сказал Герасим. — Кушать прикажете?
— Нет, но мне другое нужно. Мне нужно крестьянское платье и пистолет, — сказал Пьер, неожиданно покраснев.
— Слушаю-с, — подумав сказал Герасим.
Весь остаток этого дня Пьер провел один в кабинете благодетеля, беспокойно шагая из одного угла в другой, как слышал Герасим, и что-то сам с собой разговаривая, и ночевал на приготовленной ему тут же постеле.
Герасим с привычкой слуги, видавшего много странных вещей на своем веку, принял переселение Пьера без удивления и, казалось, был доволен тем, что ему было кому услуживать. Он в тот же вечер, не спрашивая даже и самого себя, для чего это было нужно, достал Пьеру кафтан и шапку и обещал на другой день приобрести требуемый пистолет. Макар Алексеевич в этот вечер два раза, шлепая своими калошами, подходил к двери и останавливался, заискивающе глядя на Пьера. Но как только Пьер оборачивался к нему, он стыдливо и сердито запахивал свой халат и поспешно удалялся. В то время как Пьер в кучерском кафтане, приобретенном и выпаренном для него Герасимом, ходил с ним покупать пистолет у Сухаревой башни, он встретил Ростовых.
XIX.
1-го сентября в ночь отдан приказ Кутузова об отступлении русских войск через Москву на Рязанскую дорогу.
Первые войска двинулись в ночь. Войска, шедшие ночью, не торопились и двигались медленно и степенно; но на рассвете двигавшиеся войска, подходя к Дорогомиловскому мосту, увидали впереди себя на другой стороне теснящиеся, спешащие по мосту и на той стороне поднимающиеся и запружающие улицы и переулки, и позади себя напирающие, бесконечные массы войск. И беспричинная поспешность и тревога овладели войсками. Всё бросилось вперед к мосту, на мост, в броды и в лодки. Кутузов велел обвезти себя задними улицами на ту сторону Москвы.
К 10-ти часам утра 2-го сентября в Дорогомиловском предместье оставались на просторе одни войска ариергарда. Армия была уже на той стороне Москвы и за Москвою.
В это же время, в 10 часов утра 2-го сентября, Наполеон стоял между своими войсками на Поклонной горе и смотрел на открывшееся перед ним зрелище. Начиная с 26-го августа и по 2-е сентября, от Бородинского сражения и до вступления неприятеля в Москву, во все дни этой тревожной, этой памятной недели стояла та необычайная, всегда удивляющая людей, осенняя погода, когда низкое солнце греет жарче, чем весной, когда всё блестит в редком, чистом воздухе так, что глаза режет, когда грудь крепнет и свежеет, вдыхая осенний, пахучий воздух, когда ночи даже бывают теплые, и когда в темных, теплых ночах этих, с неба, беспрестанно пугая и радуя, сыплются золотые звезды.
2-го сентября в 10 часов утра была такая погода. Блеск утра был волшебный. Москва с Поклонной горы расстилалась просторно с своею рекой, своими садами и церквами, и, казалось, жила своею жизнью, трепеща как звездами своими куполами в лучах солнца.
При виде странного города с невиданными формами необыкновенной архитектуры, Наполеон испытывал то несколько завистливое и беспокойное любопытство, которое испытывают люди при виде форм не знающей о них, чуждой жизни. Очевидно, город этот жил всеми силами своей жизни. По тем неопределимым признакам, по которым на дальнем расстоянии безошибочно узнается живое тело от мертвого, Наполеон с Поклонной горы видел трепетание жизни в городе и чувствовал как бы дыхание этого большого и красивого тела.
— Cette ville asiatique aux innombrables églises, Moscou la sainte. La voilà donc enfin, cette fameuse ville! Il était temps,[209] — сказал Наполеон и, слезши с лошади, велел разложить перед собою план этой Moscou, и подозвал переводчика Lelorme d’Ideville. «Une ville occupée par I’ennemi ressemble à une fille qui a perdu son honneur»,[210] думал он (как он и говорил это Тучкову в Смоленске). И с этой точки зрения он смотрел на лежавшую пред ним, невиданную еще им, восточную красавицу. Ему странно было самому, что наконец свершилось его давнишнее, казавшееся ему невозможным, желание. В ясном, утреннем свете он смотрел то на город, то на план, проверяя подробности этого города, и уверенность обладания волновала и ужасала его.
«Но разве могло быть иначе?» подумал он. «Вот она эта столица; она лежит у моих ног, ожидая судьбы своей. Где теперь Александр, и чтò думает он? Странный, красивый, величественный город! И странная и величественная эта минута! В каком свете представляюсь я им!» думал он о своих войсках. «Вот она награда для всех этих маловерных», думал он, оглядываясь на приближенных и на подходившие и строившиеся войска. «Одно мое слово, одно движение моей руки, и погибла эта древняя столица des Czars.[211] Mais ma clémence est toujours prompte à descendre sur les vaincus.[212] Я должен быть великодушен и истинно велик... Но нет, это неправда, что я в Москве», вдруг приходило ему в голову. «Однако, вот она лежит у моих ног, играя и дрожа золотыми куполами и крестами в лучах солнца. Но я пощажу ее. На древних памятниках варварства и деспотизма я напишу великие слова справедливости и милосердия... Александр больнее всего поймет именно это, я знаю его. (Наполеону казалось, что главное значение того, чтò совершалось, заключалось в личной борьбе его с Александром.) С высот Кремля, — да, это Кремль, да — я дам им законы справедливости, я покажу им значение истинной цивилизации, я заставлю поколения бояр с любовью поминать имя своего завоевателя. Я скажу депутации, что я не хотел и не хочу войны; что я вел войну только с ложною политикой их Двора, что я люблю и уважаю Александра, и что приму условия мира в Москве, достойные меня и моих народов. Я не хочу воспользоваться счастьем войны для унижения уважаемого государя. Бояре — скажу я им: я не хочу войны, а хочу мира и благоденствия всех моих подданных. Впрочем, я знаю, что присутствие их воодушевит меня, и я скажу им, как я всегда говорю: ясно, торжественно и велико. Но неужели это правда, что я в Москве? Да, вот она!»