Ожидание - Владимир Варшавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все время уходило на хлопоты. Только изредка удавалось пойти посмотреть город. Первое впечатление благоприятное. Мне нравилось, что Манхэтан — остров. Сквозь городской шум иногда доносились могучие гудки океанских пароходов. Как замечательно — до океана можно доехать на метро! За улицами и домами совсем близко огромный простор, волны.
Я собрался в одно из первых воскресений. Сразу за последними громадами Бродвея — пристань. Дымит готовый к отплытию белый дачный пароход. По сходням поднимаются господин и дама. Купить бы билет и поехать, но куда идет этот пароход? В Ричмонд, в Нью-Джерси, на остров Цитеры? Куда-то, где, может быть, живут люди, которые знают тайну счастья.
Мутная вода, как в полной до краев бадье, колышется у пристани, полоща длинные космы наросшей на сваях тины. Казалось, там, как кариатиды, поддерживали набережную водяные боги, с зелеными бородами. Рябь такая крупная, будто я смотрел в увеличительное стекло.
Отсюда не было видно открытого океана. Бухту запирали острова. Но я знал, — за ними, отделяя меня от всей моей прежней жизни, простиралась неоглядная водная пустыня. Мимо построек низкого острова медленно, почти не продвигаясь, шел апокалиптически прекрасный пароход из Европы. Он будто ждал, когда городская стража отворит перед ним ворота. Обгоняя его, в порт, теснясь, входили табуны невысоких волн. Вдруг освещение изменилось, на мгновение все стало сапфирно-синим, потом потемнело. Начал накрапывать дождь. Я побрел обратно по непривычно безлюдному Бродвею.
Я еще не дошел до угла Уолл Стрит, как выйдя из-за туч уже опять светило солнце. Как хорошо, как радостно вдруг стало!
Еще долго потом, сквозь обычные беспокойные мысли о моей неустроенной жизни, я вспоминал райски озаренные дома и мостовую. Навстречу несся буйный мартовский ветер, до того пронизывающе холодный, что на глазах выступали слезы. Сметая прах, он волочил по тротуару старую газету, шипевшую как рассерженный гусь. С чувством освобождения я вдыхал всей грудью пьянящий ледяной воздух. Освобождения от чего? От скуки, от забот, от страха, от моего ничтожества? И вдруг я вспомнил: от закона необходимости и смерти. Значит, вот о чем я всегда по-настоящему думал. Теперь это выступило из мглы беспамятства. Чем внимательнее я вглядывался, тем все лучше различал, что там, где мне раньше казалось ничего не было, на самом деле что-то продолжало во мне жить, расти, двигаться. Будто подземная река. Но радость была не долгая. Опять все заслонило беспокойство о моем положении. У меня оставалось всего пятьдесят долларов, а службы все нет. Нужно подавать прошения в разные учреждения, повидать такого-то…
* * *Звонок. Я подошел открыть дверь. Передо мной стоял толстый, хорошо одетый господин, в шляпе набекрень. Слегка откинув голову, он смотрел на меня, видимо ожидая, какое впечатление на меня произведет его появление. Это был Владимир Рагдаев. Я знал, что он в Нью-Йорке и очень разбогател. Но я не пытался с ним встретиться. С тех пор, как он еще до войны уехал из Парижа, он ни разу мне не написал. Говорили, он вообще избегает старых бедных знакомых.
Рагдаев принадлежал в Париже к кучке последних «русских мальчиков», собиравшихся по ночам в монпарнасских кафе для споров о Боге и справедливости, как по Достоевскому и полагается русским мальчикам. Эмигрантская отверженность оказалась для них особенно губительной. Никого не удивляло, когда кто-нибудь из них умирал от чахотки или кончал самоубийством. Во время войны, многие из нашего кружка пошли во французскую армию, участвовали в «Сопротивлении», были расстреляны или сварены на мыло. Это тоже казалось естественным и последовательным. Но то, что один из нас стал американским миллионером, поражало, как нарушение закономерности.
Не знаю, каким образом и зачем он меня разыскал. Но меня это тронуло, особенно то, что он, видимо, был искренне рад меня видеть. Вначале его забавляло поражать меня своим богатством. В своем спортивном ролс-ройсе он повез меня в какой-то русско-венгерский ресторан. По тому, как хозяин, официанты и музыканты почтительно его встречали, было видно, он в этом ресторане широко тратил. За наш столик подсела выступавшая тут известная исполнительница цыганских романсов. Рагдаев наставительно давал ей какие-то советы, говорил ей «ты».
Со мной он старался держаться по-товарищески, как прежде в Париже, но теперешнее различие между его положением и моим неизбежно отражалось на наших отношениях. Он говорил со мной благосклонно-покровительственно, а я с ним с некоторой почтительностью, как младший со старшим, хотя мы были ровесники. Это выходило как-то само собой, словно этого требовали наши роли богатого и бедного. К моему удивлению он в разговоре несколько раз сказал мне «ты», хотя в Париже мы всегда были на «вы», Я подумал, может быть, ему хочется представлять себе наши прежние отношения более дружескими, чем они были на самом деле. Превозмогая чувство неловкости, я тоже попробовал сказать ему «ты». Но тогда он опять перешел на «вы».
Он слушал мои рассказы о бедственной судьбе наших оставшихся в Париже приятелей с неодобрительным и строгим выражением. Обещал некоторым помочь, правда прибавил: «Хотя мне это нелегко будет». Говорили, он обычно не отказывает в небольших денежных просьбах, но по какой-то затянувшей его глаза пленке, я чувствовал, ему уже скучно было. Делая вид, будто слушает музыкантов, он думал о чем-то своем.
* * *Мне советовали обратиться к Бобровскому: «У него большие связи». Друзья пригласили меня на «парти». У них должны были собраться «парижане». Обещал прийти и Бобровский. Я думал о встрече с ним с волнением. Мы не виделись с начала войны.
Был приглашен также Рагдаев. Мы сговорились, я за ним зайду. Я решил пойти к нему пешком через Центральный парк. Моросил дождь, совсем слабый, тихий. Сначала я весело шагал. Но дождь все сеялся мельчайшей бисерной пылью. Входя в парк, я почувствовал, как я безнадежно промок. Мое габардиновое пальто сморщилось на плечах и груди, набухшие потемневшие штанины стали, как из брезента. Теплый, парной дождь низвергался теперь с шумом и силой. Будто вздваивая ряды, светлые струи множились на глазах, как солдаты в сказках. Но уже не стоило возвращаться. И хотя мне было жалко пальто, мне нравилось идти так под дождем. Вода, вода… мгновениями мне казалось, я иду по дну моря. В помутневшей окрестности выпирают из земли неукрощенные гранитные глыбы, на них, как большие черные кораллы, низкорослые деревья. Среди этого огромного подводного ландшафта я представлялся себе совсем потерянным. Если писать картину, было бы достаточно одного мазка, чтобы меня изобразить и это был бы не я, а странник из какой-то мистической поэмы.
Неожиданно я вышел к большому, круглому бассейну, обнесенному чугунной решеткой. Я не знал, что здесь пруд. Свинцовая вода рябила под беглым обстрелом ливня. На другом берегу, словно из вод потопа, вставали бледно-голубые за тюлевой завесой дождя многоэтажные громады Пятого авеню.
Наконец добрался. Небольшой особняк. Когда я подходил к двери, дождь внезапно прекратился.
В прихожей швейцар или секретарь, в какой-то особой куртке и с сиянием в волнистых волосах, посмотрел на меня с сомнением. Спросив мое имя, он позвонил по внутреннему телефону.
Я с удивлением оглядывал высокие сени. Мне было странно, что это дом того самого Рагдаева, у которого в Париже, как у нас у всех, часто не было денег на чашку кофе.
Я недолго ждал. Провожая высокого, важного с виду господина, Рагдаев появился на площадке лестницы, ведущей на второй этаж. Господин в чем-то его убеждал, но Рагдаев не без раздражения его перебил:
— Вы доскажете мне это завтра в конторе.
Пока высокий господин с расстроенным лицом сходил по широким ступеням, а я подымался, Рагдаев, нахмурившись, неодобрительно смотрел сверху на мое промокшее пальто.
По случаю воскресенья, несмотря на поздний час, он еще не одевался, был в шелковом халате, раскрытом на жирной волосатой груди. Меня опять, хотя не так сильно, как в первый раз, поразила перемена, которая с ним произошла за годы, что мы не виделись. В Париже до войны, он был сухощавый и удивительно гибкий. Я помнил, как на одном собрании у Мануши, опоздав и не желая никого тревожить, он, усмехаясь, пролезал за спинами сидевших на диване. Его узкие бедра и тонкие ноги по-ужиному проползли между их кострецами и подушками дивана. А теперь он был тучный и тяжелый, таз раздался, как у женщины после родов. Я видел это случившееся с ним превращение с чувством неловкости. Боясь, что он это заметит, я старался не встретиться с ним глазами. Но мне казалось, он понимает причину моего смущения и именно потому смотрит на мое мокрое пальто так строго и высокомерно, чтобы мне и в голову не могло прийти, что эта его теперешняя бабья толщина дает мне какое-то над ним преимущество. Только его черные лакированные волосы и ослепительные зубы были прежние.