Площадь отсчета - Мария Правда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В стихотворении этом не было ни единой помарки. Это было оно. Вот как бывает, когда диктует Бог! Рылеев захлопнул книгу, спрятал карандаш и упал на топчан.
ЛЮБОВЬ ИВАНОВНА СТЕПОВАЯ, АПРЕЛЯ 13, 1826 ГОДА
Сегодня Николушкино рождение. Тридцать пять лет ему исполнилось. Любе всегда было досадно, что он настолько моложе ее, и она пыталась думать об этом как можно реже. Он, зная об этом, в разговорах избегал темы возраста. Только совсем недавно, в декабре, он как–то сказал ей, что тридцать пять — это уже совсем серьезная дата. Молодость прошла, пора уже и существование свое переосмыслить, пора творить великие дела. Она тогда не знала, что он весь поглощен мыслями о предстоящем возмущении, и решила, что он думает об их дальнейшей судьбе, что пора что–то делать, искать выход из этого опостылевшего ложного положения. Ведь это из–за нее у Николая Бестужева не было настоящей семьи. Семья была у нее — дети, муж, дом, и о том, что придется изменить что–то в этом привычном порядке вещей, думала она с трепетом. Развод? Страшно и несбыточно. Тогда что — бегство? А дети? А ложь?
Николай Александрович написал недавно повесть «Трактирная лестница», которую друзья его сочинители очень хвалили за простой и ясный язык, ломающий наконец вычурные каноны современной романтики. В повести речь шла о человеке, который на старости лет остался в одиночестве, потому что всю жизнь любил замужнюю женщину. Повесть ударила ее прямо в сердце. Так вот о чем он задумывается! И точно: есть у него жена, да чужая, есть дети, да не свои.
Мысли все эти были прерваны грозными событиями четырнадцатого декабря, а потом, когда развеялся пушечный дым и высохли первые слезы, снова пришли тяжелые раздумья и неизвестность. Что будет?
Первой на этот вопрос ответила Николушкина сестра, Елена Александровна, у которой Люба часто бывала в гостях на Васильевском острове. Елена после ареста братьев ходила вся в черном, словно схиму приняла, от всего личного отрешилась.
— Мы все, родственники заключенных и особливо жёны, написали прошения на высочайшее имя, — рассказывала Елена Александровна.
Они сидели в скромной квартире, где жила она с сестрами и матушкой на Пятой линии. Здесь было, как всегда, темновато и уютно. Поблескивали бесчисленные золотые корешки отцовской библиотеки, в высоких застекленных шкафах теснилась единственная в своем роде коллекция минералов, на полках отсвечивали латунью навигацкие приборы. Именно среди таких вещей и должен был вырасти такой человек, как ее Николай: всюду были предметы, развивающие разум.
— Слух прошел, что будут ссылать их в работы… и ежели так, то женам, и даже сестрам, — подчеркнула она, — разрешено будет соединиться с ними.
— В работы? — не поняла Люба.
— Ну да, на каторгу! — Елена Александровна произнесла это слово легко, как будто бы всю жизнь рассматривала таковую возможность. Ее белое сухое лицо было торжественно, как будто она искала сейчас доказать Любе (точно сопернице!), кому из них важнее судьба Николая.
— За Радищевым, как вы знаете, свояченица поехала. А среди простого народа, как я теперь стала известна, это и вовсе не редкость. Каждый год пять тысяч женщин едет в Сибирь за мужьями, прямо в кибитках, за этапом. И живут! Мы с сестрой нашего милого Кости Торсона так и порешили. И матушка Торсона тоже поедет. Ах, если б нам всем быть рядом…
— На каторгу!
Каторга для Любы была неожиданностью. До этого в голове было: крепость, тюрьма. Ей стало душно. Они с Еленой сидели вдвоем, и она не стала церемониться: решительно сорвала с себя кружевной чепец, цепляя жесткими коричневыми лентами прическу, бросила его в кресло. Лицо вдруг так и обдало жаром — от корней волос на лбу и до шеи — как будто наклонилась над печью. На верхней губе и на крыльях носа выступил пот.
— Вам дурно, душа моя? — засуетилась Елена. — Я велю воды…
— Да, благодарствуйте, — прикрыв глаза, прошептала Люба. Жар отпустил так же скоро, как и налетел, только кожу на голове как–то странно покалывало. — Нельзя ли вентиляцию отворить?
Пока Елена Александровна суетилась, Люба и так и эдак переворачивала в голове это совершенно чужое, иностранное почти слово: каторга. Что такое каторга? Он видела, и не раз, как каторжан отправляли по этапу — они шли по городу рядами, оборванные, грязные, испитые, гремя кандалами за частоколом штыков. Чистая публика шарахалась от них, только женщины из черни не боялись, бросали им хлеб, одежку, медные деньги: спаси вас Бог, несчастненькие!
— Но не может же быть, чтобы их… и в работы? — спросила наконец она. Елена Александровна иронично пожала тощими плечами.
— С нашим правительством возможна любая азиатская дикость, — небрежно бросила она, — радует лишь то, что замешаны самые известные фамилии. Трубецкие, Оболенские, Волконские, Орловы — за них–то есть кому попросить. Я полагаю, смягчат. Будет поселение в Сибири. И мы с сестрою Торсона…
Дальнейшее Любовь Ивановна поняла с трудом — слишком много собственных мыслей теснилось у ней в голове. Она поняла одно: Элен Бестужева, тридцатичетырехлетняя барышня, равно как и сестры ее, давно поблекшие двойняшки Ольга и Маша, как и одинокая сестра Торсона, нашли свое предназначение в жизни. Они поедут в Сибирь и будут жить там для своих братьев, они будут гордиться этим подвигом и станут героинями в глазах света, от которого им здесь, в Петербурге, ни холодно ни жарко. Но сейчас они будут презирать тот свет, который ранее с унизительной жалостью относился к ним. И в этом их победа. А она? Что делать ей, не сестре, не жене, а всего лишь стареющей любовнице государственного преступника Бестужева, к тому же обремененной тремя маленькими детьми? Что будет делать она? И Елене этот вопрос, судя по всему, и непонятен, и неинтересен.
Она велела везти себя на служебную квартиру мужа, в город, куда вся семья перебралась к праздникам, она по–прежнему была в смятении, ей было душно, она смотрела в окно и ничего толком не видела перед собою. А между тем ослепительно сверкали синеватые глыбы льда, которые всякую весну вырубали на Неве и развозили обозами по ледникам, укутав в сено. Хрустальные кубы, поставленные друг на друга, так и поливали радугами ее карету, когда ехала она по набережной, но этот самый первый в Петербурге признак весны никак не радовал ее теперь…Она уже почти подъехала в дому, когда вдруг осенило:
— К Казанскому собору, скорее!
Из кареты чуть не на ходу соскочила, как девчонка, не дождавшись протянутой руки лакея. В церкви как всегда — прохлада и полумрак, службы не было, народу никого не было. Люба, торопливо взяв свечу, шурша коричневым шелковым платьем, быстро шла к алтарю, где слева, да, слева, был образ Николая Чудотворца. Она лишь взглянула на черную старинную икону, как слезы полились градом. Зажгла свечку, но никак не могла справиться дрожащими руками.
— Позвольте, дочь моя, — раздался приятный высокий голос. Протоиерей Петр Мысловский с улыбкой принял у нее свечу и ловко пристроил ее в медный подсвечник. — Вы скорбите… Не нужна ли вам помощь?
— Да, батюшка, нужна… помолитесь со мной, — всхлипнула Люба, — за моего Николая!
Она не знала, что отец Петр ее Николая видел. Николай Александрович отказался с ним говорить — он ведь тоже не знал.
Oтeц Петр помолился за раба божия Николая и за рабу божию Любовь — дабы простились им грехи их.
НИКОЛАЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ БЕСТУЖЕВ, АПРЕЛЯ 16, 1826 ГОДА
За последние несколько недель они с Мишей много усовершенствовали азбуку. Постоянно перестукиваясь, они поняли, что необходимо отделить согласные буквы от гласных. Гласных звуков в русском алфавите немного, и, если четко распознавать их в разговоре, можно домысливать неправильно понятые согласные. Сказать «не надо» можно, и простучав, к примеру, «де дадо». Косноязычно, но ясно, а это самое главное. Общими усилиями азбука была сокращена ими до шестнадцати букв, появилось множество слов, для которых изобрели они собственные сокращения, и уже не нужно было тратить несколько часов для того, чтобы обменяться важнейшими новостями.
Миша не жаловался, но ему было гораздо труднее — оковы так и не сняли, и перестукивание для него было тяжелой физической работой — между скованными вместе запястьями торчал тяжелый железный штырь, и когда он особенно долго стучал, вторая рука, находящаяся в неестественном положении, начинала немилосердно ныть. Поначалу, дорвавшись до разговоров, сбил он себе ногти до крови, потом приспособился стучать палочкой, дело пошло легче. Зато у Миши было полное впечатление, что они водят комиссию за нос, согласовывая свои показания. Николай Александрович понимал, что в этом не слишком много пользы: вопросы к ним большею частию были разные. Но Мише, который черпал в этом моральные силы, он старательно подыгрывал, спрашивая у него совета в мелочах.