Новый Мир ( № 11 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какое-то невидимое зло
По-прежнему по этим спящим шпалам
Катилось, лязгая на ржавых стыках, —
Вагоны за вагонами — все громче,
Все оглушительней... Прошло, утихло.
И вновь — репейник, небо, тишина.
В «Польских шпалах» присутсвует эффект двойного зрения: с одной стороны, речь идет о детских воспоминаниях, с другой — поэт Хини отождествляет закопанные шпалы с железнодорожными путями, по которым гнали составы с людьми в лагеря смерти. Поэт-переводчик усиливает этот эффект: в переводе Кружков обыгрывает значение слова «шпалы» («sleepers»): «по этим спящим шпалам». Кружков развивает Хини. Там, где у ирландского поэта говорится об апатичных, лязгающих вагонах («Eachlanguid, clankingwaggon»), переводчик «усиливает» вагонный лязг: «Какое-то невидимое зло <...> // Катилось, лязгая на ржавых стыках, — / Вагоны за вагонами — все громче, / Все оглушительней...» Усиление требуется переводчику, чтобы — вслед за Хини — дернуть стоп-кран и резко снизить напряжение предыдущих строк: «Прошло, утихло. / И вновь — репейник, небо, тишина». Поэзия, подобно античной трагедии, есть обещание катарсиса. Обещание это сбывается в финале «Польских шпал».
Роберт Фрост говорит: «Поэзия — это все то, что теряется в переводе». С этой набившей оскомину максимой не поспоришь: в случае больших поэтов, а Шеймас Хини — из их числа, переводчику трудно передать аромат оригинального стихотворения, ибо любое состоявшееся стихотворение — это не только набор неких слов и очевидных смыслов, но и набор смыслов неочевидных, а также созвучий, которые на другом языке зачастую невоспроизводимы. Хороший перевод рождается в точке пересечения смысла и ритма, максимально передающего звучание исходного текста. Собственно, это и является рецептом успеха стихотворного перевода. В случае Шеймаса Хини переводчик, кроме умения сводить воедино ритмы и смыслы, должен обладать знаниями по античной, английской и ирландской литературам. К примеру, трудно переводить упомянутое выше стихотворение «На речном берегу» («TheRiverbankField»), не понимая римского подтекста, и дело не только в наличии латинских цитат, но и в сопоставлении автора с Энеем, спустившимся в царство мертвых. А в «Чугунной заслонке» («AStoveLidforW. H. Auden») по крайней мере три подтекста: «Илиада», стихотворение Одена «Щит Ахилла» и автобиографический посыл самого стихотворения, ведь детство поэта приходится на послевоенные годы, как раз на то время, когда Оден писал свой «Щит Ахилла». Хини — вдумчивый читатель и толкователь поэтов английского Возрождения и барокко, а также Китса и Вордсворта, Уильяма Батлера Йейтса и Патрика Каванаха. Переводчик Шеймаса Хини в первую очередь должен быть многознающим, мудрым, как средневековый ирландский святой Коллум Килле, проповедник христианства в Шотландии. Григорий Кружков, проработавший над стихами Хини более тридцати лет, — всесведущ и мудр, а лучшее доказательство его мастерства — переводы, собранные в «Боярышниковом фонаре».
Григорий СТАРИКОВСКИЙ
Человек девяностых, или Смерть чиновника
Лев Усыскин. Время Михаила Маневича М., «ОГИ», 2012, 320 стр.
Существует такой жанр — биографии современных политиков и администраторов, живых и покойных, заказанные самими героями или их друзьями. Чтение, прямо скажем, не всегда увлекательное и содержательное — прежде всего по причине жесткого апологетического задания. О ком бы ни шла речь, мы узнаем примерно одно и то же: герой, на всех этапах своей деятельности являвший собой образец преданности государственным интересам, стремился к созданию общества, в котором рыночная экономика сочеталась бы с социальной защищенностью, прочной демократией, отсутствием коррупции и монополизма. Мечты, увы, не сбылись — не по его вине.
Предубеждение, думается, сложилось не у меня одного, и, боюсь, оно может сказаться на читательской судьбе книги Льва Усыскина. Тем более что личность ее героя мало известна большинству читателей. Лишь некоторые помнят тот шок, который вызвало известие об убийстве 18 августа 1997 года в центре Петербурга, на улице Рубинштейна, рядом с Невским проспектом, среди бела дня вице-губернатора Петербурга. Подобного в постсоветской России еще не было — между тем это, как оказалось, было лишь начало: вскоре последовали еще более громкие убийства Галины Старовойтовой и Льва Рохлина.
Убийство Маневича до сих пор официально не раскрыто. Что же, книга Усыскина — журналистское расследование? Нет. Никаких собственных изысканий, связанных с убийством на улице Рубинштейна, он, кажется, не предпринимает. Важно не то, кто именно сделал «заказ» и исполнил его, — важно, почему это произошло… Еще важнее понять логику судьбы, завершившейся именно так. Но эта логика оказывается подчиненной другой логике, гораздо более глобальной, — логике российской истории. Маневич не был выдающимся историческим деятелем — может быть, не успел стать. Но так получилось, что он, вместе с целой плеядой друзей, оказался вовлеченным в события исключительной важности. А потому тот путь, по которому пошел биограф, кажется — при всей видимой нетривиальности — единственно возможным. Впрочем, слово «биограф» здесь условное. Биография Маневича бедна событиями: закончил институт, занимался наукой, стал чиновником в городской администрации. Тут вообще не о чем было бы писать, если бы не эпоха, не окружение, не реформы, участником которых был герой. Точка тяжести переносится с личности на историю — большую и малую.
Говоря о «малой истории», о позднесоветском быте, Усыскин пользуется своеобразным приемом: строит текст как бы в расчете на молодого человека, вообще ничего о том времени не помнящего и не знающего, и растолковывает все понятия, применяясь к его системе представлений («„Жигули” — ранние модели автомобилей „Lada”»). Есть ли такой читатель у книги? В любом случае прием плодотворен: создается нужный эффект отстранения, позволяющий и нам, читателям средних лет, со стороны взглянуть на мир нашей молодости. Который мы, кстати, помним уже далеко не в совершенстве. Ну-ка, навскидку, что можно было купить на зарплату доцента плюс хоздоговора? И что это вообще такое — хоздоговора? А что такое, скажем, фарцовка?
Усыскин точен в деталях. Он, что не менее важно, точен психологически. Немногочисленные спорные моменты возникают при соприкосновении малого, бытового мира с большим, с историей социума или культуры. Укажем лишь одну. Гордостью ленинградских неофициальных литераторов был не Клуб-81 (созданный по инициативе властей в рамках своего рода «культурной зубатовщины», практиковавшейся в начале 1980-х прогрессивными гэбэшниками), а самиздатские журналы 1970-х — «Часы», «Обводный канал» и другие (в Москве ничего подобного в самом деле не было).
Но — тут мы переходим к вещам глобальным. К, страшно сказать, судьбам России в советское и постсоветское время.
Итак, теза: в советское время «большая часть подсистем государства вернулась в XVII, если не в XVI век, времена отрезанной от Европы фундаменталистской Московии Ивана Грозного, когда не существовало толком ни разделения властей на административную, судебную и законодательную, ни нормального права собственности, ни финансовых инструментов, ни культуры нерепрессивного диалога, ни приемлемой веротерпимости». Антитеза: именно в это время было впервые в России создано урбанизированное, социально однородное общество современного типа. Обе мысли не сказать чтобы слишком оригинальны, но их взаимное наложение создает воистину дьявольский парадокс. Другой парадокс — послесталинское тридцатилетие было временем постепенного смягчения режима и повышения уровня жизни, но при этом — временем прогрессирующего (начиная с середины 1960-х) технологического отставания СССР от Запада.
Усыскин делится с читателем своими размышлениями на эти темы, размышлениями субъективными и, возможно, необязательными, но это не раздражает, как при чтении иных биографий. Почему? Думаю, потому, что он — опять-таки не в пример иным авторам биографического жанра — дает высказаться другим людям. Высказаться собственным языком. Прозаик с особым вкусом к «чужому слову», Усыскин создает настоящую полифонию голосов, за каждым из которых стоит известный социокультурный бэкграунд, не говоря уж о складе личности. И все равно, кто это — Анатолий Борисович Чубайс или Артемий Михайлович Маневич, который в пятилетнем возрасте обрел отца (не кровного, но настоящего), в восьмилетнем потерял его, но не забыл. При этом он не избегает и ярких психологических характеристик «от себя» — хотя бы того же Чубайса. Особенно выразительной получается у Усыскина противоречивая личность Анатолия Собчака, который эффектно характеризуется с помощью нескольких «исторических анекдотов»: с одной стороны, разговор с генералом Самсоновым 19 августа 1991-го, когда Собчак, проявляя самообладание и артистизм, нагоняет на генерала страх и спасает город от кровопролития; с другой — эпизод, когда подчиненные сопровождают скучающего и пренебрегающего своими обязанностями мэра на футбольный матч и в момент, когда «Зенит» забивает гол, суют ему на подпись важные бумаги — в состоянии эйфории Собчак-болельщик подписывает все не глядя.