Новый Мир ( № 7 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кибиров задает простые и потому трудные вопросы и предлагает ориентироваться как раз по солнцу. Вот только всегда ли это возможно?
Мария Ватутина. Девочка наша. М., ООО “Элит”, 2008, 56 стр.
Жанр этой книжки я бы обозначил “бабьи слезы”. И это вовсе не укор. Есть вещи, над которыми может плакать женщина и о которых почти никогда не может говорить мужчина. Это — запретные, “слезоточивые” темы. Например, убийство собаки. Я мало знаю вещей хуже, чем “Белый Бим Черное Ухо”. А в стихотворении Ватутиной “Он первым начал разговор” сюжет именно “собачий”: жил человек, любил свою овчарку, а потом ее то ли съели, то ли забили на шапку. Он даже повеситься хотел, да выпил для храбрости и не сумел — неудачная вышла попытка. А ему и говорят: “Сам дурак, сам раскормил”.
Разница между мужчиной и женщиной, берущими подобные темы, проста: женщина на самом деле плачет, а мужчина провоцирует работу слезных желез у доверчивого читателя.
Ватутиной удается найти ту дистанцию, с которой можно говорить о таких вещах, как болезнь и старение, как смерть. В ее стихах они происходят без рывков и революций, а плавно и потому абсолютно неотвратимо. Например, в стихотворении “Два зеркала”: там умирание сравнивается с “ретроспективным коридором, где друг пред другом встали зеркала” и одно зеркало — внучка, а другое — бабушка.
Нет у нас той свободы, о которой говорил Юпитер Оресту в Сартровых “Мухах”. И не надо смерть торопить. Она и так придет. В свой срок. А пока надо попробовать жить, как бы это ни было трудно, даже если ты “девочка наша” — подросток, а грудь у тебя никогда не стояла, и сумка пропахла чесноком, и “Пани Валевску” ты от “Красной зари” ни за что не отличишь, а фигура у тебя такая, что в женской раздевалке бассейна приходится вести себя таким непростым образом: “Влезает в купальник по пояс, потом снимает юбку, потом сквозь рукава / Вытягивает лифчик. Поднимает купальник на грудь, снимает кофточку”.
Но есть у Ватутиной и праздничные стихи, потому что не всё смерть, есть и рождение, и уж к нему-то женщина имеет отношение самое непосредственное. Беременная Маринка входит в воду:
Вот плывет она кверху пузом,
Держит руки над головой,
Как баржа с контрабандным грузом,
Обманувшая наш конвой.
..........................
Я, бездетная, злюсь на кочке.
Муж пытается в воду лезть.
А Маринка плывет, и точка.
Так красиво, глаз не отвесть.
И похож Маринкин благословенный, беременный живот на восходящее над водой Солнце.
Сухбат Афлатуни. Пейзаж с отрезанным ухом. М., Издательство Р. Элинина, 2008, 48 стр. (“Русский Гулливер”. “Литературный клуб „Классики XXI века””).
У Афлатуни — меткий глаз и твердая рука. Он может сказать так: “дети это трещины / в которые утекаем мы” или “телефонная трубка лежит / голосом вверх”. Но он не стрелок.
В первом стихотворении книги “[Охотники на снегу]”, которое является своего рода эпиграфом или камертоном всей книги, сюжет разворачивается весьма кровожадно. Гостя, приехавшего из Ташкента в райцентр, приглашают на охоту. Гость и хозяева долго идут по снегу. Он спрашивает “ а скоро охота? подождем когда ты устанешь / я?! ну ты же гость, на тебя и охота” (курсив
Афлатуни). Последнее слово в стихотворении: “выстрел”. Замочили, в общем, заезжего поэта простые ребята из райцентра. Пока водили его по снегу — он им поэмы читал. Начитал на целую книжку — “Пейзаж с отрезанным ухом”. Наверное, в названии есть намек на Ван Гога, хотя Ван Гог здесь ни при чем, как, впрочем, и пейзаж.
Но что-то есть в этой книге будящее, царапающее, живое, как лисенок за пазухой. Рассказы в стихах, которые состоят из невнятных образов и непроясненных событий. Странная полурифмованная форма, где рифма не пишется, а случается. Да и не рифма это, в общем, а довольно приблизительное созвучие.
Наверное, самое интересное в книге — это не короткие стихи с хлесткими образами, а довольно пространные рассказы, которые при ближайшем рассмотрении оказываются крайне сжатыми: речь то проявляется, то уходит в молчание, как будто поэт вычеркивает целые куски и главы, которые могли бы объяснить происходящее, — он почему-то убежден, что ничего объяснять не надо. И возможно, он прав.
Важно не действие, не то, что у Сабира-второго (“Сабир и Сабир”) выросли крылья, и “когда тело метр шестьдесят два / разорвало страшным взмахом крыла / брызнули стекла стаей пираний / и милиционер рядом тоже взлетел и упал”, а то, что на земле все труднее и труднее жить, потому что все больше и больше глины, а вот в небе просторно — “там в плодородной вышине корни и стебли брат / корни и стебли”. Вот только попытка полета оборачивается тем, что тебя “укрывают теплой глиной”.
А когда ты поешь — на тебя выходит охотник. И стреляет.
Борис Херсонский. Площадка под застройку. М., “Новое литературное обозрение”, 2008, 248 стр. Борис Херсонский. Вне ограды. М., “Наука”, 2008,
388 стр. (“Русский Гулливер”).
Выход двух книг Херсонского — это, безусловно, большое событие. Поэзия Херсонского привлекает к себе все более пристальное внимание и пользуется совершенно заслуженным успехом. Замечательно, что в книге “Вне ограды” опубликована не издававшаяся в Москве книга стихов “Запретный город” — одна из любимых моих книг Херсонского (мне уже доводилось писать о ней в “Новом мире”, 2007, № 12). Но в целом обе эти книги как бы помогают Херсонскому догнать самого себя, продемонстрировать читателю свою мощь, и, кажется, с выходом двух капитальных изданий — это произошло.
Корпус доступных широкому читателю стихов Херсонского, на мой взгляд, уже вполне соответствует масштабу поэта: если прочитать эти две книги и присовокупить к ним “Семейный архив”, вышедший ранее в “Новом литературном обозрении”, можно представить не только общие контуры творчества, но и познакомиться с деталями и частностями и даже (по книге “Вне ограды”) проследить эволюцию.
Поэтому некоторым анахронизмом выглядит предисловие Херсонского, которое он предпослал книге “Вне ограды”. Там он пишет о литературной ситуации в Одессе, где, по его словам, никого стихи всерьез не интересуют. И завершает предисловие так: “Говорить об этом не хочется, но ведь кто-то должен?” Это грустное замечание как-то слабо вяжется с тем восторженным приемом, который получили стихи Херсонского в Москве. Уже есть многочисленные краткие и развернутые отклики и серьезные исследовательские работы, и ясно, что их число будет только увеличиваться.
Предисловие писал Херсонский, который стоял, уткнувшись в непреодолимую стену нечтения и глухоты, а читатель получил книгу признанного поэта, который эту стену уже разбил вдребезги. Получилась некоторая нестыковка.
С предисловием к книге “Площадка под застройку” я тоже не вполне согласен. При всем уважении к Ревекке Фрумкиной, на мой взгляд, она написала очень свободное эссе о своем восприятии (глубоко комплиментарном) поэзии Херсонского, о том, как отозвались в ней его стихи. Это интересно, но, как мне кажется, недостаточно. Нужно было и о стихах хотя немного поговорить — об их объективном существовании, а не только о взгляде на них автора предисловия. И тем не менее хочется поблагодарить издателей, нашедших возможность выпустить новые книги Бориса Херсонского.
В книге “Вне ограды” впервые представлены прозаические сочинения поэта. Самый большой интерес, как мне кажется, представляет здесь текст “О странностях науки, или М. не узнал бы местности”. Это собрание коротких эссе о профессоре М., с которым повествователь многие годы работал в психиатрической клинике, которого уважал и презирал, которым восторгался и над которым подтрунивал. Эти эссе кажутся почти стихами. Подозреваешь, что стоит их записать с разбивкой на строки — и получатся фирменные херсонские верлибры. Но все-таки нет. Чуть меньшее напряжение, чуть меньшая плотность, и граница стиха оказывается непреодоленной.
Стихи Херсонского, по крайней мере удавшиеся (а таких много), всегда начинаются обещанием чуда. Непонятно почему, читателю чуть ли не первыми словами сообщается: все кончится чудом — не моралью, не смешным анекдотическим финалом, а обязательным обрывом или взлетом, с неизбежным перепадом давления. Исполнить такое обещание очень трудно, но Херсонскому удается. Чтобы с этим чудом не разминуться, читать надо подряд: заглядывать в конец бессмысленно — ничего не узнаешь, буквально “не узнаешь”, не поймешь, что же ты увидел.