Драчуны - Михаил Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но теперь знал, что одному мне в доме не усидеть, и я включился во все дела, какие только поручались ребятишкам в те беспокойные годы.
Тридцать четвертый и тридцать пятый отпечатались в моей памяти тремя событиями, взвихренными именами Павки Корчагина, Чапаева, челюскинцев и их спасителей.
Ночи напролет мы, то есть я, Васька Мягков, Федька Пчелин-цев, Минька Архипов, Колька Маслов, Петенька Денисов-Утопленник (Гриньки Музыкина не было среди нас, исчез куда-то вместе с братьями Жуковыми), от зари до зари сидели за большим нашим столом и по очереди читали страницы удивительной книги; некоторые главы перечитывали по нескольку раз и знали их наизусть, знали теперь хорошо и то, что самое дорогое у человека – это жизнь, и ее надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за мелочное прошлое, чтоб, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества…
В этом месте нетерпеливый Федька Пчелинцев обычно перебивал чтеца:
– А мы… вот я, вот ты, Васька, все мы – живем бесцельно? Озадаченные, мы умолкали и, не найдя, что сказать в ответ, шикали на товарища:
– Не мешай, Федька!.. Завсегда ты болтнешь что-нибудь такое…
– Правда, Федь, помолчи лучше. Надежда Николаевна дала нам книжку толечко на три дня. Завтра заберет, она ведь одна на все село.
О челюскинцах и их спасителях мы узнали в поле, где сражались с осотом, молочаем и другим злющим сорняком, и орали «ура» до хрипоты, когда последний челюскинец был снят со льдины и вывезен не то Водопьяновым, не то Леваневским, не то Каманиным, не то Ляпидевским или Молоковым на Большую землю. От великой радости мы не слышали даже зуда в ладонях, не чувствовали и усталости, просили бригадира, чтобы оставил нас на поле и ночью. Поздней осенью, когда Кочки покрылись достаточно прочным льдом, разбили там лагерь и назвали его челюскинским; в течение всего дня спасали девчонок, исполнявших по нашему настоянию роль пассажиров с «утонувшего корабля», – ребятишки были, конечно, летчиками; поскольку идея этой серьезной игры принадлежала мне, то мне и представлено было право первым выбрать для себя имя героя-летчика. Не знаю уж почему, но выбор мой пал на Водопьянова – потому, может быть, что он оказался моим тезкой.
Потом в черной своей бурке, «точно демоновы крылья летевшей по ветру», ворвался в наши души и навсегда покорил их Василий Иванович Чапаев. Для того чтобы посмотреть фильм о нем и легендарных чапаевцах, мы всеми классами, под командою Михаила Федотовича, пришли в район и расположились бивуаком на площади против нового и пока что единственного кинотеатра, сооруженного из нескольких разобранных церквей, в том числе и нашей, монастырской. Картину крутили днем и ночью, делая короткие перерывы лишь на то, чтобы вышел один поток зрителей и ему на смену шумно влился другой, да еще на то, чтобы немного проветрить зал. Наша школа ожидала своей очереди остаток дня и всю следующую ночь прямо на площади, благо был май и на улице тепло.
В полдень следующего дня возвращались домой. Кое-где в толпе ребятишек и девчат срывались короткие всхлипывания, а носами шмыгали почти все. Шагавший рядом со мной мой племянник Колька Маслов шепнул мне на ухо:
– Давай вернемся!
– Зачем?
– Поглядим еще раз. Может, он все-таки не утонул.
Мы отошли в сторонку, пропустили мимо себя остальных, отделились от толпы и, никем не замеченные, во весь дух побежали обратно, в Баланду. «Может, и вправду не утонул», – думал и я с горячею надеждой.
ЭПИЛОГ
Июнь. Год 1980-й. Теплый солнечный день. Медленно иду по улице, которую, очевидно, надобно было бы назвать Центральной, но у нее, как и у других улиц, нет названия: старые стерлись в памяти моих земляков, а новые еще не придуманы. Та, что в центре села, была единственной, а другие находились в стороне от этой, вились, повторяя очертания реки, по ее берегам, а также по-над лесом и по-над лугами, где примыкавшие ко дворам огороды заливались по весне полою водой и самоудобрялись наносным илом и черноземом. Соломенных крыш не осталось, разве что на хлевушке или над курятником, – избы же покрыты либо шифером, либо оцинкованной жестью. Над новым, облицованным белыми плитами зданием сельсовета, как водится, полощется красный флаг, еще не порванный по краям ветрами и не слинявший, а чуть подале, между моей школой и клубом, на широкой площади, образовавшейся на месте исчезнувших в тридцатых годах изб, возвышается обелиск, стрелою вонзившийся в синее небо. К небу я и иду, убыстряя шаг.
Приблизясь вплотную, останавливаюсь, снимаю кепку – рука сделала это сама, я даже не заметил как. Читаю сверху вниз длинный список, выделяя про себя имена тех, о которых больно обжигалось сердце:
Алексеев А. Н.
Архипов П. А.
Архипов М. П.
Бармасов М. М.
Бучков С. Н.
Горохов Ф. Ф.
Горохов П. Ф.
Горохов И. С.
Горохов Н. С.
Горохов П. С.
Горохов П. П.
Горохов Н. А.
Дмитриев Г. К.
Дмитриев Е. К.
Дмитриев И. И.
Денисов А. М.
Денисов Н. В.
Денисов А. В.
Денисов Г. Н.
Дурнов И. М.
Земсков Н. Ф.
Климов Г. И.
Коротин Я. И.
Коротин Ф. Б.
Крутиков Д. О.
Крутиков И. О.
Крутиков Ф. Н.
Крутиков Н. Н.
Козлов М. И.
Козлов В. И.
Маслов Н. В.
Мягков И. М.
Мачильский И. Ф.
Пчелинцев Ф. М.
Пахомов П. И.
Петров М. Г.
Полежаев В. В.
Правиков Н. Н.
Правиков К. А.
Правиков В. А.
Ринзин П. И.
Рычков Г. Я.
Ружейников И. З.
Тверсков С. С.
Тверсков К. Я.
Федоров П. В.
Выделяю тут лишь те имена, которые так или иначе промелькнули в настоящем повествовании.
Алексеев Алексей, покоящийся на Смоленщине, близ Ельни, в братской могиле у деревни Леоново, прости великодушно: исколесивший полсвета, я до сих пор так и не нашел времени, чтобы съездить в эту деревню и поклониться твоему праху; Минька Архипов стоит в этом скорбно-торжественном столбце рядом со своим отцом – его мать, красавица Дашуха, удержалась еще как-то, получивши похоронку на мужа, но не вынесла второй страшной бумаги, известившей ее о гибели Миньки, единственного сына: надломилась, сердечная, тронулась разумом, слонялась по селу долго еще после войны с неизменной улыбкой на безумном лице; Гриша Дмитриев хоть и не поминается в нашем рассказе, но и он был большим моим другом, веселый балалаечник, прозванный нами Гринькой Синим за небесный цвет глаз и за прозрачную, вроде бы тоже подсиненную слегка кожу на узком лице; Колька Маслов, с которым прятались мы под стульями кинотеатра, чтобы вновь и вновь смотреть «Чапаева» и ждать с трепетной надеждой, что вслед за словами: «Врешь, не возьмешь…» – Василий Иванович все-таки выберется на противоположный берег Урала и еще даст чертей проклятущим белякам; Иван Мягков, друг моего брата Леньки, один из первых трактористов в нашем селе, – где: на своей, на чужой ли стороне оборвался его след, одна мать-сыра земля знает про то; Федя Пчелинцев – теперь уж никто не посмеет сказать, что ты напрасно, бесцельно прожил свои недолгие годы, Павка Корчагин был бы доволен тобой; отцы и братья Гороховы, отзовитесь, подайте весточку, скажите нам, живущим, чью землю засеяли вы собою, где, когда и кому собирать урожай?..
Раз, другой, десятый раз пробегаю глазами по именам павших – не пропустил ли, не обнаружу ли наконец Ваньку Жукова.
Нет, нету Ваньки. Пропал без вести мой дружище еще до войны. Не замурован ли заживо в чьем-либо погребе – ведь в тяжкую годину голода он любил наведываться в чужие дворы…
Тугой, шершавый и горячий ком протискивается к горлу откуда-то снизу, из-под самого, кажется, сердца, заслоняет дыхание. И, молчаливый, слышу накатывающийся издалека, взволнованный, захлебывающийся Ванькин голос:
«– Миш… Миша… Михаил! И зачем только люди дерутся?.. Давай с тобой никогда… ну, сроду не будем драться!»
Чувствую, как дергается кожа на скулах, а глаза скользят и скользят по длинному столбцу имен. Они ищут теперь Михаила Федотовича Панчехина, ищут, покуда я не спохватился и не вспомнил, что видел его мельком живого на Баландинской рыночной площади в сорок седьмом году, когда впервые после войны вновь приехал в родные края: с трудом узнал в обросшем черной щетиной, придерживающем обеими руками правый бок инвалиде своего директора-песенника; ужаснувшись перемене в его обличье, не решился подойти к нему; позже кто-то из близко знавших Михаила Федотовича рассказал мне, что осколок немецкого снаряда вынес у него справа сразу несколько ребер, искривив, изуродовав до неузнаваемости богатырски прекрасного, отлично скроенного и исполненного природой величественно-гордого, уверенного в себе человека.
И теперь на смену первой из тех же далеких лет докатилась другая горячая волна, поднятая мощным панчехинским гласом, докатилась и захлестнула душу: