1612 год - Дмитрий Евдокимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Польские послы приема у твоей милости требуют! — подал голос Воротынский, приставленный к посольскому двору.
— Вот как! «Требуют»! — насмешливо повторил Шуйский.
— Особенно Гонсевский шумит, — не унимался Воротынский. — В неблагодарности тебя уличает. Деи, если б не он, не царствовать тебе.
Маржере почувствовал, как налились жаром его смуглые щеки. «Неужто Гонсевский проболтался?» — мелькнуло в голове. Тем не менее, внешне невозмутимый, он с напряжением ждал, что ответит Шуйский. Тот, однако, ничуть не смутился и даже гнева не проявил, лишь покачал головой:
— За дерзость такую, хоть и посол, смертной казни достоин. Но не в наших планах сейчас с Жигимонтом, королем Польским, в раздор вступать. Чести видеть государя посолишка недостоин. Примите его вы, думные бояре. Только не сразу, погодить надо. Да выскажите ему все вины польского государя за то, что самозванца к нам послал и войско свое дал!
Шуйский в сердцах ударил об пол посохом, а потом, не скрывая злой насмешки, добавил:
— Что касается благодарности, которую хочет этот холоп, так пусть спасибо скажет, что в ту ночь сам жив остался…
Бояре одобрительно закивали горлатными шапками, однако Воротынский возразил:
— Жигимонт обиду своим послам не простит, войско свое на нас пошлет. До того ли сейчас нам…
— Жигимонт пусть сначала со своими дворянами справится, что мечи на него подняли, — парировал Шуйский. — А послов его мы из Москвы не выпустим, пока королишка не подтвердит прежние условия перемирия, что заключил с ним царь Борис.
— Истинно молвит государь, — внушительно произнес Василий Голицын. — Пущай послы подольше побудут у нас в гостях, да и другие знатные вельможи тоже. Глядишь, охолонут, не будут болтать, деи, самозванец вовсе не Гришка Отрепьев, а истинный царевич! Нам сейчас такие разговоры на Литве ни к чему.
Шуйский милостиво улыбнулся в знак полного согласия с самым влиятельным из заговорщиков и, не желая продолжать разговор на столь скользкую тему, пригласил думных отобедать с ним. В столовой избе, где стены еще помнили пиры Годунова, государю прислуживал новый, назначенный им кравчий — Иван Черкасский, который то и дело наполнял блюда, стоявшие перед Василием.
Размягший от великолепного меда, доставленного во дворец из погребов Шуйского, старик Мстиславский воскликнул:
— Пора тебе, царь-государь, о наследнике подумать. А то, глядишь, боярышня Буйносова, которую тебе в невесты самозванец определил, в девках пересидит. Поди, ей пятнадцать уже минуло?
— Сейчас — не могу! — благостно вздохнул Шуйский, облизнувшись как кот на сметану. — Ведь царице, — он сделал ударение на слове «царица», — по чину отдельные хоромы требуются. А дело это — не скорое…
— Почто так? — не удержался от ехидства Татищев, обсасывающий лебяжье крылышко. — Вон Гришка Отрепьев для себя и своей крали мене чем за полгода хоромы отгрохал.
— Потому что казна государская — пуста! — с надрывом воскликнул Шуйский и даже прослезился. — Расстрига нас по миру пустил. После брачной ночи своей потаскухе на радостях пятьдесят тысяч отвалил. А сколько раздал тестю и прочим сродственникам — не счесть.
— Так отобрать немедля! — не унимался Татищев.
— Силой негоже, — возразил Шуйский. — Пусть сами вернут. Ты, Татищев, завтра и пойдешь к Марине, а потом к ее родителю и скажешь, что не отпустим ее к отцу, пока все до копейки не возвернут.
Когда после обеда бояре чинно отправились по домам, чтобы соснуть до вечера, Шуйский велел Маржере следовать за собой в опочивальню. Дав постельному слуге знак, чтоб подождал со сниманием с него многочисленных одежд, государь обратился к начальнику стражи:
— Доволен, что оставил тебя при дворце?
Жак склонился, бормоча слова благодарности.
— Ладно, ладно! Будешь верно служить, милостью не оставлю.
Маржере, осмелев, не удержался:
— По-моему, я вправе ждать государевой милости после той ночи.
— Той ночи? — покраснел от досады скупой Шуйский. — А разве я тебе что-нибудь обещал?
— Гонсевский обещал…
«Наследный принц» гнусно захихикал, ощеря гнилые зубы:
— Так пусть тебе Гонсевский и платит. Если сможет.
Маржере понял, что вознаграждения ему не видать как своих ушей, и поклонился, чтобы побыстрей ретироваться.
— Погоди, — остановил его Шуйский. — Завтра пойдешь с Татищевым к Мнишекам. Дьяк не силен в посольской науке, может нагрубить и все испортить. Будешь вести переговоры как переводчик. Переводи не все, что он будет говорить, особенно если ругаться будет! Главное, добейся, чтобы Мнишеки вернули все подарки в государеву казну. Вот тогда можешь рассчитывать на мою милость, в том тебе мое слово.
Маржере очень засомневался в слове Шуйского, тем не менее, расправив грудь, изъявил готовность исполнить монаршью волю.
Наутро Маржере пошел разыскивать Татищева. Искать его долго не пришлось: дьяк уже околачивался возле Красного крыльца. Предупрежденный Шуйским, он ждал переводчика. Идти им было недалеко — Марина содержалась все в том же дворце, где стала русской царицей. Стрелецкая стража у крыльца расступилась, и гости вошли в приемный зал, куда вскоре вошла и Марина, предупрежденная фрейлиной. Жак встретил ее с чувством смущения, ожидая увидеть женщину, измученную трагическими переживаниями. Но прекрасное лицо бывшей императрицы было по-прежнему упруго-свежим, а огромные глаза выражали лишь любопытство и, пожалуй, лукавство. Она даже милостиво улыбнулась, узнав в статном офицере начальника телохранителей своего супруга.
Жак изящно поклонился, взмахнув шляпой, однако дьяк, не снимая своей высокой шапки и не подумав ради приличия сказать какие-то слова приветствия, с грубым нажимом спросил:
— Сказывают, плачешься, будто к отцу не пускают?
Маржере, памятуя о напутствиях Шуйского, сообщил по-польски, что присланы они сюда новым государем, который приносит свои соболезнования и осведомляется, в чем нуждается вдова и не хотела ли бы она вернуться под родительский кров. Дьяк подозрительно вслушивался, улавливая отдельные, схожие с русскими, слова, и хмуро осведомился:
— Чего это ты распетушился, как на именинах? Скажи, что будет сидеть здесь под стражей, пока не отдаст все, что ей самозванец подарил.
Жак постарался перевести это как можно деликатнее, но Марина, было прослезившаяся при словах о соболезновании, поняв смысл ультиматума, заговорила горячо, с вызовом:
— Пусть забирают все — и драгоценности, и дукаты, и лошадей, и даже платья. Да, да! Даже платья! Хотя видит Бог, что я шила их еще в Кракове. Уйду к отцу в одной рубашке! Об одном лишь прошу — отпустить со мной моих фрейлин. Бедные женщины! Они столько натерпелись от этих грубых мужиков. И если можно, прошу отдать моего арапчонка, мне так без него скучно.