Кандалы - Скиталец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, все утихло, и через некоторое время дверь уборной отворилась: вошел мельник, казавшийся огромным в своих трагических лохмотьях, со снятым уже париком в руке, но еще в седой бороде и гриме. Его собственный черный бульдог, не узнав хозяина, с лаем бросился к нему, но Жигулев сдернул бороду, а сорванным накладным носом шутливо запустил в собаку.
Жигулев на момент остановился у порога, срывая с подбородка остатки снятой бороды. Широкая грудь его тяжело вздымалась, лицо было покрыто мертвенной бледностью, глаза горели. Он, повидимому, очень утомился, но побледневшее лицо, словно освещенное изнутри, хранило следы внутреннего света, того необъяснимого наития, которое он только что переживал на сцене. Постепенно бледное лицо теплело, он глубоко перевел дух, и только после этого все увидели обыкновенного Жигулева, всегда шутливого и веселого. Он уже сбросил театральные лохмотья и в одном белье, в рубашке с раскрытой грудью сидел перед большим складным зеркалом за гримировальным столом: стирал полотенцем грим с вазелином со своего широкого большого лица, как бы самой природой созданного для гримирования. Парикмахер пудрил большой пуховкой это простое лицо деревенского парня, а он отпускал добродушные шутки, меткие словечки, стараясь вызвать улыбки присутствующих, но внутренний, ушедший свет его лица запомнился всем.
* * *Жигулев, казалось, никогда теперь не молчал, всегда, в каждую минуту жизни, что-нибудь рассказывал, представлял в лицах и вообще вечно играл, как бы непрестанно упражняясь в своем искусстве. Рассказывал с необычайным мастерством, что попало: рискованный анекдот, забавный случай, только что подмеченную уличную сценку, и всегда у него получалось что-то художественное, превращавшее в бриллианты осколки стекла. Его как бы распирало какое-то внутреннее изобилие, постоянная потребность творить из ничего, играть без конца возникавшими в нем образами, иногда незаметно для себя роняя оригинальные мысли.
Едва они с Климом сели в пролетку, как артист тотчас заговорил:
— Я недавно выступал в Киеве в нескольких спектаклях. Впереди меня, конечно, шли преувеличенные слухи: там думали, что если обо мне так много говорят, то, наверное, у меня такой бас, что как хвачу, так пол-Киева и отвалится! А я для первого выхода и выступал-то в маленькой роли. Оказалось — хороший голос, но не такой страшный, какого ожидали. Потом поняли. Вот и ты сегодня видел меня на сцене и, наверное, думаешь — когда это он успел артистом сделаться? Не иначе, как талант за него работает. Мне часто говорят: хорошо тебе — у тебя талант! А не знают того, как я начинал! Я ничего не умел, был неловок, неуклюж, робок и застенчив — но я любил сцену! Я так ее любил, что решил отдать ей мою жизнь, даже не зная, есть у меня талант или нет таланта! Если нет — буду ламповщиком на сцене, чтобы все-таки служить ей, как умею! А первый мой выход был такой: я провалил выходную роль в два слова! Не мог от волнения вымолвить их, забыл все! В зобу дыхание сперло и вдобавок упал на сцене, рассмешил публику! Режиссер за кулисами схватил меня за шиворот, растворил дверь и выбросил из театра! Вот как я начинал, с какими данными, с каким уменьем, с какими талантами! У меня было только одно: любовь к сцене. Это видел мой воспитатель — Андреев-Бурлак, приблизил к себе, не отпускал от себя, заставил жить с ним по гостиницам в одной комнате и буквально воспитывал! Учил всему: как надо ходить, говорить, одеваться, носить и беречь костюм. Выглаженные брюки днем были на мне, а ночью натягивались на особую доску; учил дикции, чтобы и в пении слова были так же отчетливы, выразительны и хорошо слышны, как и в живой речи. Учил жесту, мимике, гримировке, рисованию, пластике, танцам и даже гимнастике! Боже мой, чему только не учил этот замечательный человек, сам влюбленный в сцену? Учеником я оказался понятливым и памятливым, поэтому-то он и занимался мной.
Хотел сделать из меня драматического артиста. Голоса настоящего у меня в моем тогдашнем возрасте не было — одни задатки. На этот случай советовал и пению учиться. Жаль, через год он умер. Был тогда в провинции хороший учитель, бывший певец Большого театра. Способных бедняков учил даром. Пошел к нему. Этот вцепился в меня: оказалось — от природы поставленный голос. Постановке и учиться не надо, а сразу петь. Этот даже бил меня за невыученные уроки — но много дал мне. Еще через год я поступил прямо на Мариинскую сцену.
На сцене и началось мое ученье-мученье. Нужно взять ноту, которой у тебя нет, — небось будешь ломать голову, как ее взять! Видел, как неестественно держат себя на сцене оперные певцы, какая бессмыслица укоренилась в опере, и чувствовал, что так петь и так фальшиво играть, как они, не могу и не следует, а как надо-то — и сам не знал. У кого ни спрошу — не понимают даже: «Пойте и играйте, как полагается, как все поют!» Оказалось, учиться не у кого — надо самоучкой. Начались мои искания. И что ты думаешь — ведь нашел! Встретился с художниками — они карандашом говорят. Спрашиваю: какой из себя был Олоферн и вообще тогдашние люди? Один из хороших художников — друг теперь мой, без него ни одной новой роли не готовлю — схватил карандаш, нарисовал ловко эдак зад фигуре, загнул и надписал: «Олоферна полосатая, злая!» Как взглянул я на этот зад — словно осенило меня: оно, самое то, что мне снилось! Оказалось, древние фрески есть изображение египтян и ассириян. Фреску надо оживить, душу ей дать — в нее перевоплотиться! Я и перевоплотился: живая фреска на сцене! Фурор! Ново! Первый раз в России!
Спрашивают меня, в особенности дамы: скажите, пожалуйста, как это вы перевоплощаетесь? Врешь им что-нибудь, а сам думаешь: о чем это они спрашивают? Ведь это же самое простое! Можно искренно вообразить себя фреской, мельником, чертом — чем угодно, и делать это без притворства, иначе произойдет ужаснейшая фальшь! Надо не внешне, не снаружи, а изнутри! Понимаешь?
— Внутренним светом осветить! — подсказал Клим.
— Вот именно внутренним! А для этого нужно человека любить, человеческую душу, залезть в нее, слиться с ней. Льстецы говорят, что мне — дано, а им — не дано! Может быть, и не всем дано это самое простое-то! Если так — пожалуй, больше простецам и дано бывает!
Жигулев переменил позу и, подвинувшись к слушателю, продолжал:
— И вместе с тем этот простец должен с хитрецой быть: эдаким Мефистофелем незримо ходить за своим созданием и трезво, холодно, рассудочно следить на сцене за каждым его шагом, чтобы еще не наделало бы глупостей! Артисту нельзя плакать вместе с публикой от жалости к бедному, душевнобольному старичку — тотчас же над твоими слезами та же публика смеяться будет! В тебе должно быть два человека: один переживает и действует, а другой следит, правильно ли все идет? Если сам заплачешь — тотчас же голос оборвется, и до публики ничего не дойдет.
Или вот еще что: ты должен, как пчела, со всех цветов сок собирать, внутри себя перерабатывать и в мед превращать! Но ведь пчела похищает этот сок у цветов, а человек от нее получает мед! Пчела — это тот, кому дано что-то внутри себя перерабатывать, а человек — это публика, которая все даром получает, разве что кормит пчелу ее же медом!
Вот нужно мне было в первый раз царя Бориса играть — историческое лицо. Изучать историю нет возможности, все мое время принадлежит не мне. Я должен хорошо знать, кого играю, сжиться с ним, как с живым человеком. Что же я сделал? А я пошел к знаменитому историку, как к пустыннику или волшебнику какому. Летом дело было. Приехал к нему на дачу, смотрю — старинная усадьба, глушь — вот куда забрался старик! Рассказал ему, что мне нужно. Пошли мы с ним в поле гулять. Он мне всю эту эпоху и всех тех людей в лицах представил, как своих добрых знакомых! Я иду по дороге, а он вперед забежит, маленький, седенький, обернется ко мне и Василия Шуйского из себя изображает, тоненьким хитрым голоском говорит. И я вижу этого Шуйского: рыжий, борода клином. Потом главное лицо — Бориса с его душевными муками, со стоном: «О господи, помилуй преступного царя Бориса!»
Веришь ли — таким он великолепным актером оказался, что я их всех как будто своими глазами увидал. Целый день его слушал и весь вечер. То, что он в течение всей своей жизни выкопал из фолиантов старых летописей, получил я в один день. Впрочем, художники притащили мне книги с отмеченными местами для моего сведения. Прочел я эти места, но уж это совсем другое в сравнении с тем, когда живыми видел я исторические тени, из тьмы времен вызванные старым волшебником!
Экипаж приближался к подъезду Благородного собрания, в Колонном зале которого происходил благотворительный вечер. У освещенного подъезда стоял длинный ряд карет, лихачей, простых извозчиков.
— Так вот, мой милый Клим, я тебе вкратце рассказал, каким путем я шел: талант талантом, а без труда, на одном таланте, далеко не уедешь. Трудно, брат, нелегко!.. Теперь — революцию переживать будем, может, и мы пригодимся, в особенности ты — с твоим живым и ярким словом. Читал я твой стишок — сильно сказано! Ты только прочти его громче! Отчетливей лепи каждое слово и — выйдет!