Холодная война. Свидетельство ее участника - Георгий Корниенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общении с подчиненными Андрей Андреевич при каких-то обстоятельствах мог быть резок, иногда даже грубоват, мог «взорваться». При общении же с иностранцами даже в весьма острых ситуациях, когда коса находила на камень, нервы у него не сдавали. Лишь однажды на моей памяти, да и то не за столом переговоров, а во время неофициального ужина с Киссинджером тот вывел Громыко из себя, причем «виновником» этого случая был я. Случай этот имел свою предысторию. Хитроумный Киссинджер, быстро распознав психологию наших лидеров, нередко пытался «пудрить им мозги» — говорил то, что им хотелось бы услышать, но что на деле ни к чему не обязывало американскую сторону (потом в своих мемуарах он будет похваляться этим).
Когда в подобных случаях я чувствовал какой-то подвох со стороны Киссинджера, то, глядя на него, начинал улыбаться, давая ему понять, что мне ясна двусмысленность его словесных изысков. Бывало, что Киссинджер полушутя-полусерьезно просил Брежнева или Громыко приказать Корниенко перестать улыбаться, поскольку это, мол, мешает ему сосредоточиться. А бывало и так, что уже после того, как ему удавалось согласовать какую-то двусмысленную формулировку с Громыко, последний по моему совету настаивал на ее уточнении. Со временем Киссинджер, возможно, даже преднамеренно желая поссорить нас с Громыко, стал пошучивать по этому поводу. Вот и на этот раз, когда присутствовавший на ужине сенатор Саймингтон, обращаясь к Киссинджеру, заметил, что ему, наверное нелегко вести дела с таким дипломатическим зубром, как Громыко, Киссинджер возьми и брякни: «Ну, договориться с Громыко — это только полдела, после этого надо еще получить о`кей у Корниенко». И здесь Андрей Андреевич вдруг взорвался, буквально закричав: «Да прекратите вы делать из Корниенко какой-то культ!» Потом, спохватившись, обернулся ко мне: «Правда, Корниенко?», — на что я ответил, что всегда был противником всяких культов. Каких-либо последствий для моих отношений с Громыко этот инцидент не имел.
За многие годы совместной работы состоялось лишь одно по-настоящему серьезное «объяснение в любви» между нами. Причиной этому были следующие обстоятельства. Во время одного из приездов Киссинджера в Москву никак не удавалось найти развязки по спорным вопросам, возникшим на переговорах по стратегическим вооружениям. Для обсуждения создавшейся ситуации к вечеру у Брежнева собрались Устинов (тогда секретарь ЦК по оборонной промышленности), Смирнов (председатель Военно-промышленной комиссии при Совете Министров), Громыко и Гречко. Ввиду жесткой позиции последнего совещание закончилось решением ни на какие подвижки в нашей позиции не идти.
По окончании совещания Устинов, Смирнов, Громыко и Гречко пошли к начальственному выходу, а присутствовавшие на совещании первый заместитель начальника Генштаба М. М. Козлов, заместитель заведующего Отделом оборонной промышленности ЦК Н. Н. Детинов и я направились к другому выходу, и тут нас догнал помощник Брежнева Александров. Он сказал, что Леонид Ильич просил всех нас задержаться и подумать, нельзя ли все же найти какие-то компромиссные решения по спорным вопросам. Вчетвером мы проработали почти всю ночь и кое-что придумали. По настоянию Александрова все мы завизировали подготовленный документ с условием, что он не будет докладывать его Брежневу до тех пор, пока Козлов и я не согласуем его утром соответственно с Гречко и Громыко. Однако, когда утром я попытался сделать это, Громыко не стал смотреть документ и слушать мои объяснения, сославшись на то, что после вечернего совещания, на котором условились придерживаться прежней позиции, Брежнев ему не звонил, а «чего там придумал Александров, меня не интересует». Еще резче «отбрил» Козлова Гречко. Но когда вслед за этим мы все вновь собрались у Брежнева, то оказалось, что Александров в нарушение договоренности уже передал своему шефу ночной документ. И Брежнев начал совещание словами, что он полностью согласен с подготовленными по его поручению «новыми предложениями Министерства обороны и Министерства иностранных дел». После такого вступления ни Гречко, ни Громыко, которым были розданы копии документа, не решились дезавуировать действия своих подчиненных, тем более что особого «криминала» в документе они не обнаружили.
По горячим следам Громыко ничего не сказал мне по этому поводу, но через несколько дней у нас состоялся малоприятный разговор. Не повышая голоса, он выразил «непонимание» того, какими мотивами я руководствовался, готовя «за его спиной» те предложения для Брежнева: «Раньше я не замечал такого за вами, но если вы думаете таким образом обойти меня, то должны понимать, что мы с вами в разных весовых категориях». Я был искренне удивлен таким ходом его мыслей, о чем и сказал ему, объяснив действительные обстоятельства появления того документа. Примечательная деталь. Громыко не стал затевать разговор в своем кабинете с многочисленными телефонами, а сделал это в зале заседаний коллегии, оставив там меня после очередного заседания, да еще отойдя со мной в дальний конец зала, подальше от председательского стола, на котором тоже стоял один телефонный аппарат.
Наряду с недюжинным интеллектом, которым его одарила природа, самой сильной стороной Громыко как руководителя дипломатической службы великой державы являлся высокий профессионализм. Обладая огромным багажом знаний, необходимых в повседневной работе, и поразительными аналитическими способностями, он больше всего ценил наличие того и другого также у своих коллег и подчиненных.
Бывали ли у Громыко ошибки в суждениях (помимо случая с вводом войск в Афганистан, о чем говорилось выше)? Конечно, как у всех нас, хотя и реже, чем у других. Вспоминается, например, такой давний случай. В 1959 году в Женеве проходила встреча министров иностранных дел СССР, США, Англии и Франции. Соединенные Штаты там представлял госсекретарь Гертер, сменивший незадолго до этого Даллеса, ушедшего в отставку в связи с серьезной болезнью. В это время Даллес умер, и Громыко сообщил в Москву, что встреча четырех министров прерывает свою работу, так как его коллеги вылетают в Вашингтон для участия в похоронах. А заканчивалась телеграмма Громыко словами: «О нашей поездке в Вашингтон вопрос, разумеется, не возникает». На хозяйстве в МИДе тогда оставался В. В. Кузнецов, а в Отделе стран Америки — я. В отделе мнения разделились — одни считали, что действительно на похороны злейшего врага СССР Даллеса нашему министру лететь не стоит, но другие, в том числе я сам, придерживались противоположного мнения. С ним я и пришел к Василию Васильевичу Кузнецову, который, переговорив по телефону с Хрущевым, находившимся в тот момент с визитом, по-моему, в Югославии, направил от его имени телеграмму Андрею Андреевичу с указанием вылететь в Вашингтон, мотивируя это тем, что «такой шаг будет положительно оценен американской общественностью».
Нередко спрашивают и о том, был ли Громыко «государственником» или «идеологом»? В ответ на такую постановку вопроса могу однозначно сказать, что он был государственником в том смысле, что во всей своей деятельности заботился именно об интересах государства. Громыко не был идеологически зашоренным, но он сформировался как государственный деятель в такие времена, когда не мог не остерегаться того, чтобы какие-то его слова или дела могли быть истолкованы превратно, как не соответствующие «установкам партии».
Он, когда считал необходимым, твердо отстаивал свою точку зрения. Но если принималось решение, расходящееся с его точкой зрения — будь-то вопреки его возражениям или потому, что он сам отступил по какой-то причине от ранее занятой позиции, — впредь Громыко вел себя так, будто всегда считал правильным именно то, против чего еще час назад возражал. При этом нередко находил даже более весомые аргументы в пользу принятого решения, чем его инициаторы. И строго пресекал всякие рассуждения по поводу неправильности принятого решения. Такая степень «перевоплощения» поражала меня. Все мы, конечно, подчинялись принятым решениям, но все же с бόльшим рвением выполняли обычно те решения, которые нам казались правильными, чем те, которые противоречили нашим взглядам. Для Громыко это было исключено.
Но со временем, по мере накопления очевидных свидетельств ошибочности принятого решения, удавалось побудить его, не говоря опять-таки прямо о допущенной ошибке, попытаться обосновать перед ЦК необходимость принятия нового решения «ввиду изменившихся обстоятельств». Или, если сумеешь изобразить дело так, будто новое решение потребовалось потому, что прежнее «выполнило свою задачу», — это считалось особенно удачным. Сам он прекрасно понимал, конечно, истинный смысл такой словесной эквилибристики.
Громыко был не только убежденным сторонником разоруженческой линии в нашей политике, но и, пожалуй, главным генератором идей в этой области. Был напорист в проведении этой линии в общеполитическом плане. Вместе с тем, когда дело доходило до выработки конкретных позиций и если военные упорно сопротивлялись тому или иному предложению, он обычно не шел на конфликт с ними. За редкими исключениями он не одергивал, а скорее поощрительно относился к тому, что я и другие представители МИДа проявляли конструктивную активность при обсуждении с военными этих вопросов. И если, скажем, Гречко или потом Устинов жаловался ему, что «твои ребята давят на моих», то он, поинтересовавшись у нас, в чем там дело, чаще всего не пресекал наших попыток отстоять мидовскую точку зрения. И всегда был доволен, когда в результате такой предварительной проработки появлялись уже согласованные позиции.