Судьба Алексея Ялового - Лев Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я даже вскочил со снопиков, меня ругнули, кого-то задел, и нет сил, и я снова ложусь, падаю на снопики. И я подумал о маме и о татусе, что они делают в эту минуту, исправляют школьные тетради в маленькой нашей хате при керосиновой лампе или уже и керосина нет, и они работают при чадящей плошке или говорят о нас, обо мне и о брате, он тоже на фронте, меня будто пронзило, я показался себе маленьким, беспомощным мальчиком, брошенным на холодное снежное поле в сумеречной ночи, и тоскливый вой ветра, он как голос судьбы, в нем угроза и предостережение, и я, обороняясь от сегодняшнего, от всего, что не стало еще памятью, попытался вспомнить море, каким оно бывает в тихий жаркий день, — и ты идешь по берегу, и горячие ракушки вдавливаются в подошвы, и волны чуть плещут, и сквозь воду, живую, словно бы подсвеченную из глубины, зеленовато-прозрачной, видно светло-темное дно и песчаную зыбь на нем, и вода такая отдохновенно-прохладная, она гладит, обволакивает, и я подумал, что если я еще увижу море, смогу броситься в него с разбегу, нырнуть в него, слиться с ним, поплыть по нему в голубеющую даль, это будет самый счастливый день моей жизни, и во мне солнечным пятнышком зашевелилась надежда, что он сбудется, что я еще увижу заботливые мамины глаза (она прошла в эти мгновения передо мною, как тень, живая и далекая) и услышу отца, его шутки и его смех…
И я уснул, если это можно было назвать сном. Провалы и пробуждения, то мина рванула совсем близко, то пулемет заклекотал, казалось, рядом, то холод такой, что надо было вскакивать и согреваться, а потом стало теплее, все больше набивалось в сарайчик, жались друг к другу, пристраивались в ногах — и стало теплее. И тогда я уже уснул по-настоящему. Проснулся на рассвете, мутно сеялся снег, ничего не было видно в двух шагах, и я пошел разыскивать своих.
И только тогда для меня закончился этот день.
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
После проверки сторожевых постов в сумерках я подходил к нашему жилью. Мы разместились в лощине. Кто-то до нас поставил несколько конур из плотных снежных плит, крыши — тонкие слеги, и на них тоже плиты, узкий вход — лаз. Не сядешь — низко. Вползай на карачках и ложись.
От пронизывающего ветра и это была защита. На пол мы набросали льняные снопики. Под потолком натянули плащ-палатку, чтобы не капало — когда в конуре набирался полный «комплект», снег от дыхания начинал таять.
Нам еще повезло. У других и этого не было.
Резкими порывами налетал ветер, отдувал полы шинели. Поземка закручивала и раскручивала свистящие жгуты.
— Вот, товарищ командир, медперсонал к нам приблудился! — издали крикнул мне Павлов. Он стоял на часах у «землянок», нахохлившийся, с поднятым воротником. — Девчоночка тут из третьего батальона просит обогреться, — уж совсем по-домашнему добавил он, когда я подошел поближе; в его хрипловатом, простуженном голосе прозвучало извечно-отцовское, покровительственно-жалеющее…
Навстречу мне медленно оборотился маленький солдатик в шинели, стеганых штанах, валенках, в шапке со спущенными, завязанными под подбородком ушами. Если бы не толстая сумка с красным крестом на боку, ни за что бы не подумал, что это «девчоночка».
Чем ближе я подходил, тем все тревожнее, все беспокойнее становилось мне, все знакомее мне казалось это продрогшее лицо с ресницами в инее.
Еще до того, как я успел сообразить, понять, прежде чем я смог поверить, я уже узнал ее. По глазам. Это были ее глаза, со спокойным, отчужденно-усталым выражением.
Вдруг в них плеснулась темная волна недоумения, испуга, изумления, радости. Она вскрикнула, шагнула.
— Это вы? Это ты!.. Ну конечно же…
Она плакала, уткнувшись мне в грудь.
— Мне сказали, что тебя убили где-то под Борисовом. Сказали, что ты сгорел. Такая ужасная смерть… Пуля будто попала в бутылки КС, они были на тебе в сумке, будто вы танки ожидали.
Я не мог говорить. Только судорожно взглатывал, будто меня душил кто. Я не решался даже обнять ее.
На мне был подшлемник, все было закрыто, только глаза, да изо рта струйки морозного дыхания. И она узнала меня. Выходит, она все это время помнила обо мне. Значит… ничего это не значит. Она ведь замужем. Чуть ли не с прошлой зимы. Я не видел ее мужа. Говорили, он кандидат наук, обещающий ученый. По крайней мере, у его отца было громкое имя в науке. Последние месяцы перед войной я редко встречал и ее. Старался не встречаться, не видеть. Как же она попала на фронт?
Я стоял, уронив руки вдоль тела. Вдыхал теплый запах ее и не мог поверить, что так просто и неожиданно свершалось то, что было моим страданием, мукой, несбывающейся надеждой в течение двух лет. Она была рядом со мной. Она прижалась ко мне. Она беззащитно плакала.
— Что же это я? — Она как будто вдруг рассердилась. Ладошкой смахнула слезы. Отодвинулась. С не ушедшим еще волнением спросила: — Кто еще здесь из наших?
Я слышал ее голос. Это был ее голос, чуть протяжный, горловой, как будто ломающийся на звуковых переходах.
Я назвал Виктора, Бориса…
— Не знаю, — покачала она головой. — Фамилии слышала, в лицо, наверное, знаю. Но, как говорили в мирное время, не знакомы…
Помедлив, добавила, глядя на меня прямо и открыто:
— Мы ведь и с вами…
В глазах ее еще теплились радость и волнение и уже пробивалось незнакомое мне умудренно-скорбное выражение много пережившей женщины.
Вот такой всегда она была для меня: непонятной, приближающейся, чтобы тут же уйти в отчуждающую даль.
Да и знал ли я ее?
Это была какая-то странная любовь. Любовь издали, на расстоянии. Молчаливая, сосредоточенно-преданная и безответная. Любовь, которая черпала свою радость, надежды и горечь в самой себе. Любовь, которая знала свои взлеты и сокрушающие падения.
Если человека могут подчинить, околдовать непонятные нам силы, то таким заколдованным был я. Я должен был ее видеть. По возможности, каждый день.
В перерыв я устремлялся к аудитории, где она должна была быть на лекции, норовил попасться ей навстречу на лестничных переходах, ждал ее на трамвайных остановках, у входа метро, возле института. После торжественных вечеров, литературных встреч и обсуждений…
Я еще издали ловил ее взгляд, не мог оторваться от него, шел, завороженно глядя ей в глаза. Она проходила мимо меня, почти касаясь, тая непонятную усмешку, У меня, в общем здорового парня, кружилась голова и подкашивались ноги.
И так повторялось изо дня в день. И каждый день был непохож на другой. То я скрывался за колоннами, чтобы она не могла видеть меня, а я мог бы наблюдать ее. То я изображал из себя человека, занятого решением неотложных дел, говорил с кем-нибудь из ее сокурсников, но поближе к той аудитории, где она могла быть. Из которой она могла появиться. И стоило ей показаться, как мои глаза, проклятые жалкие рабы, неподвластные мне, видели только ее, следили только за ней, ждали ее взгляда, хотя бы короткого, брошенного из-за чьего-нибудь плеча.
Этот взгляд мог закружить меня, обжечь нежданной радостью и мог принести обессиливающую горечь страданий.
Я ни разу не подошел к ней. Я кружил возле нее, как спутник на орбите, преданно и неутомимо, и казалось, не было сил, которые могли бы оторвать меня от нее… Или приблизить меня к ней.
— Тебе что, Верка Скворцова нравится? — проследив за моим взглядом, спросил мой дружок Леня Копалин. Я и познакомился с ним потому, что он был в одной группе с ней. — Чудак, давай познакомлю. В момент… Только за успех не ручаюсь, за ней многие приударяют.
Вся моя настороженная гордость, ревнивая надежда восставали против такого обычного, пошлого… Зачем мне такое знакомство, когда говорят равнодушно: «Здорово! Будь здоров! Как дела?»
Все, что переживал я, было ликующей радостью, надеждой на необыкновенное. Не нужны мне посредники! Она должна была понять сама и, если бы захотела, ответить. Неужели я бы не догадался… Взаимное чувство должно было притянуть нас, бросить друг к другу…
Были дни, когда она избегала меня. Словно ей надоедало это утомительное, бесконечное и ненужное кружение. Все теряло для меня свою радость. Мир словно обесцвечивался, все виделось сквозь прозрачную траурную кисею. И клены в парке, и людские лица, и грохочущий трамвай.
Я шел к себе в общежитие. Падал на кровать. Я не мог слушать лекции, читать, готовиться к занятиям. Сосущая безнадежная боль медленно затягивала меня в кружащийся водоворот, в бездонную пучину отчаяния…
Потом я решал. Ты меня не любишь. Хорошо. Это твое право. Но я люблю… Это моя жизнь. Люблю с неодолимой верностью и нежностью. Я хочу тебя видеть, только видеть. Больше мне ничего не надо. Ты и на это не согласна? Разве это много?
То вдруг во мне вставала на дыбы, словно разъяренный конь, вся моя врожденная гордость, гордость людей, которые вели свой род от запорожских казаков и которые знали цену свободы и независимости. Пропади ты пропадом! Зачем ты мне нужна такая!..