Дочь фараона - Георг Эберс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этот раз ее холодная рука покоилась в руках Кассанданы. Атосса стояла на коленях у ее ног; Крез стоял у изголовья постели и своими старыми руками поддерживал сильного царя, который, от чрезмерной горести, шатался точно пьяный. Нитетис сияющими глазами окинула эту группу. Она была невыразимо прекрасна. Камбис наклонился к ее похолодевшим губам и запечатлел на них поцелуй, – первый и последний, какой только он решился позволить себе. Тогда две крупные горячие слезы радости выкатились из ее помутившихся глаз, имя Камбиса тихо прозвучало в ее побледневших устах, она упала в объятия Атоссы – и скончалась.
Мы не будем вдаваться в изображение подробностей ближайших за тем часов. Нам противно описывать, как по знаку главного персидского врача все присутствующие, за исключением Небенхари и Креза, бросились вон из комнаты покойницы; как в эту комнату привели собак и повернули их умные головы к умершей, чтобы посредством этих животных отогнать Друкса Науса [86]; как после смерти девушки Кассандана, Атосса и все их слуги тотчас же переселились в другой дом, чтобы не оскверниться присутствием трупа; как в прежнем жилище были потушены все огни для удаления чистой стихии от оскверняющих Духов смерти; как бормотались формулы заклинаний, как, наконец, все и все приближавшиеся к трупу должны были подвергаться многочисленным омовениям водой и бычьей уриной.
Вечером Камбисом овладел припадок эпилептических судорог. Два дня спустя он дал Небенхари позволение набальзамировать труп умершей по египетскому обычаю согласно ее последнему желанию. Сам он предался безграничной горести. Он ломал руки, разрывал свои одежды и посыпал пеплом свою голову и свое ложе. Все придворные вельможи должны были следовать его примеру. Стража становилась на смену с разорванными знаменами при глухом сдержанном звуке барабанов. Кимвалы и литавры бессмертных были обтянуты флером; лошади, возившие покойницу, и те, что находились при дворе, были окрашены синей краской и лишились своих хвостов; весь придворный штат ходил в траурных темно-коричневых одеждах, разодранных до пояса. Маги должны были три дня и три ночи непрерывно молиться об усопшей, душа которой в третью ночь у моста Чинват ожидала судебного приговора на целую вечность.
Царь, Кассандана и Атосса тоже не уклонились от упомянутых очищений и произнесли по умершей, как по ближайшей родственнице, тридцать заупокойных молитв, в то время как Небенхари в доме, расположенном у городских ворот, начал бальзамировать ее по всем правилам искусства и самым дорогим способом.
Девять дней Камбис пребывал в состоянии, похожем на сумасшествие. То воспламеняясь бешенством, то впадая в апатию и оцепенение, он не допускал к себе даже своих родственников и верховного жреца. Утром десятого дня он потребовал к себе главного из семи судей и приказал ему приговор над Гауматой, братом Оропаста, вынести с возможной снисходительностью. Нитетис на смертном одре умоляла его пощадить жизнь несчастного юноши.
Через час ему подали приговор на утверждение. Приговор этот гласил следующее:
«Победа царю! Так как Камбис, око мира и солнце справедливости, в кротости своей, обширной как небо и неистощимой как море, повелел преступление Гауматы, сына мага, наказать не со строгостью судьи, а со снисходительностью матери, то мы, семеро судей царства, постановили пощадить его жизнь, подлежащую смертной казни. Но ввиду того, что вследствие легкомыслия этого юноши самые высшие и лучшие лица в государстве подвергались опасности, и можно бояться, что свое лицо и свою фигуру, которые боги в своей милости и благости сотворили столь удивительно похожими на лицо и фигуру Бартии, благородного сына Кира, он снова может употребить во зло, – мы постановили: обезобразить его голову таким образом, чтобы легко можно было отличить недостойнейшего от достойнейшего в государстве. Поэтому Гаумате, с соизволения и по повелению царя, отрезать оба уха в честь правых и к позору нечистого».
Камбис утвердил приговор, который и был исполнен в тот же день.
Оропаст не осмелился ходатайствовать за своего брата; но этот позор уязвил его честолюбивую душу глубже, чем могло бы ее уязвить присуждение его брата к смертной казни. Он боялся из-за изувеченного юноши лишиться уважения и поэтому приказал ему как можно скорее оставить Вавилон и удалиться в загородный дом, который он имел на горе Аракадрисе.
В последнее время какая-то бедно одетая женщина, лицо которой было закрыто густой вуалью, день и ночь сторожила у больших входных ворот дворца, и ни угрозы караульных, ни грубые шутки царской прислуги не могли отогнать ее от занятого ею поста. Ни один из низших должностных лиц, проходивших через ворота, не избавился от ее расспросов – вначале о состоянии здоровья египтянки, затем – об участи Гауматы. Когда один словоохотливый фонарщик со злорадным смехом сообщил ей о приговоре, постигшем брата верховного жреца, она начала метаться, как безумная, и поцеловала одежду удивленного фонарщика, который принял ее за сумасшедшую и предложил ей милостыню. Она отказалась принять ее и упорно сохраняла свой пост, питаясь хлебом, который бросали ей сострадательные раздаватели кушаний. Когда, три дня спустя, Гаумата, с крепко обвязанной головой, выехал в закрытой арманаксе, направляясь к воротам дворца, она бросилась за экипажем и бежала возле него с криком до тех пор, пока возница не придержал своих мулов и не спросил, что ей нужно. Тогда она откинула вуаль и показала больному юноше свое хорошенькое, сильно раскрасневшееся личико. Узнав ее, Гаумата испустил тихий возглас удивления, но скоро оправился и спросил:
– Чего ты хочешь от меня, Мандана?
Несчастная с умоляющим видом подняла руки и взмолилась:
– Ах, не оставляй меня, Гаумата! Возьми меня с собой! Я прощаю тебе все несчастье, в которое ты вверг меня и мою бедную госпожу. Я люблю тебя по-прежнему и буду ухаживать за тобой, заботиться о тебе как самая последняя служанка!
В душе юноши произошла короткая борьба. Уже он хотел отворить дверцу арманаксы и заключить подругу детских его лет в свои объятия, но вдруг услышал приближающийся конский топот. Он посмотрел вокруг и увидел колесницу, наполненную магами, которые ехали во дворец на молитву, и между ними узнал многих бывших своих товарищей из жреческой школы. В нем пробудился стыд; он боялся, как бы те, с которыми он как брат главного жреца часто обходился гордо и заносчиво, не увидели его. Под влиянием этого чувства он бросил Мандане наполненный золотом кошелек, который подарил ему брат при прощании, и приказал вознице гнать во всю прыть. Мулы бешено помчались. Мандана ногами оттолкнула от себя кошелек и крепко уцепилась за кузов арманаксы. Колесо захватило ее платье. В отчаянии она вскочила на ноги, опередила мулов, которые должны были замедлить свой бег, так как дорога вела теперь на гору, и схватила их под уздцы. Возница употребил в дело свой трехконечный бич, мулы рванулись, опрокинули девушку и помчались далее. Ее последний скорбный крик точно острие копья вонзился в раны изувеченного гоноши.
На двенадцатый день после смерти Нитетис Камбис снова отправился на охоту. Эта забава с ее возбуждением, опасностями и волнениями должна была развлечь его. Вельможи и сановники встретили царя громогласным приветствием, которое он принял с благосклонной благодарностью. Немногие дни пережитого горя вызвали сильную перемену в Камбисе, не привыкшем к страданию. Его лицо было бледно; черные, как вороново крыло, волосы на голове и бороде поседели. Уверенность в победе уже не так ярко сверкала в его глазах, как прежде; он из горького опыта узнал, что существует воля, которая сильнее воли царя; что хотя он может уничтожить многое, но, вместе с тем, не в состоянии сохранить ни одной, даже самой жалкой жизни. Прежде чем поезд двинулся с места, Камбис сделал смотр ловчим, позвал Гобриаса и спросил, где Фанес…
– Мой государь не приказывал…
– Он – раз навсегда мой гость и товарищ. Позови его и следуй за нами.
Гобриас поклонился, бросился во дворец и через полчаса снова присоединился к свите царя вместе с Фанесом.
Афинянин был встречен множеством дружеских приветствий со стороны охотников, – обстоятельство, которое должно было казаться тем страннее, что ни в ком не развито чувство зависти в такой степени, как в царедворцах, и никто не может быть более уверен в неприязни к себе, как любимец властителя. Но Фанес, по-видимому, составлял исключение из этого правила. С Ахеменидами он вел себя так свободно, непринужденно и вместе с тем так скромно, и своими вскользь бросаемыми намеками на предстоящую великую войну, которая не замедлит вспыхнуть, возбудил так много надежд, и, наконец, своими превосходно рассказанными, совершенно новыми для персов веселыми анекдотами умел возбуждать в них такую веселость, что все, за немногим исключением, радостно приветствовали появление афинянина. Когда он отделился от охотничьего кортежа, чтобы вместе с царем преследовать дикого осла, то между придворными начались о нем разговоры. Один признавался другому, что еще ни разу ему не случалось видеть такого совершенного человека, как Фанес; удивлялись уму, с которым он выяснил невинность узников, утонченной ловкости, с какой он приобрел благосклонность царя; скорости, с которой он изучил персидский язык. При этом ни один из Ахеменидов не превосходил его красотой и пропорциональностью фигуры. На охоте он показал себя превосходным наездником, в схватке с медведем он проявил себя необыкновенно смелым и искусным охотником. Тогда как царедворцы на обратном пути превозносили до небес все эти качества нового фаворита, старый Арасп ворчал: