Закатные гарики. Вечерний звон (сборник) - Игорь Губерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На эзоповой фене сообщалось даже множество деталей быта, все были пугливы и находчивы. Ужасно жаль, что письма того времени почти наверняка ни у кого не сохранились, в них немало было сложной психологии той уникальной, в сущности, эпохи, когда медленно светлело наше мутное сознание.
Сестра моей жены недавно обнаружила на антресолях их квартиры крохотную часть того архива, что забрали у меня при обысках после ареста. Она тогда увезла с собой небольшой пакет писем и записных книжек, и спустя четверть века он ко мне вернулся. Как мне было интересно все это просматривать! И обнаружил я там письма от художника, уехавшего в середине семидесятых. Отдельные места из этих писем замечательно описывают главное, что потрясло уехавших в тот мир. Нет, речь идет отнюдь не о кошмарном изобилии (что тоже порождало нервные срывы, а у нежных женщин – даже обмороки от бесчисленных рядов белья и колготок). Художник написал о том, что многие не осознали до сих пор. А впрочем, лучше я прибегну к длительной цитате:
«Самым верным делом для абитуриентов будет держать перед глазами (утром и вечером) пожилую, с выпуклыми ягодицами, обнаженную даму с известной гравюры Дюрера, изображает она Фортуну. Ибо, несмотря на все технические (и прочие) ухищрения научного мировоззрения, без этой дамы дело совершенно не может обойтись, абсолютно никак.
Она особенно старательно сечет людей, верящих в таблицу умножения и не верящих в бабушкины сказки – судьбу, удачу и т. д. Существование этой дамы реально и так же отчетливо видно, как место, которым она сидит.
Примеров – до утра не кончить.
Человек, всю жизнь (и успешно!) занимавшийся моим сегодняшним специфическим дизайном, блестяще выставлявший свои работы на многих международных выставках, – без работы.
Я, никогда раньше не знавший этого, – работаю.
Не спешите с комментарием-комплиментарием, последовательность моих примеров – обдуманна.
Девушка (некрасивая, чтобы снять диванные домыслы) почти с полным отсутствием способностей вообще – получила неделю назад место, как мое, но втрое выше оплачиваемое. Без протекции!
Как видите, для вышеупомянутых ягодиц пожилой дамы нет и не существует никаких посторонних соображений.
Почти полный нуль в инженерии – на блестящей должности, уже машина, уже страшно тесно втроем в четырехкомнатной квартире и т. д. и т. п.
Замечательный инженер очень широкого профиля, строитель, руководитель многих серьезных работ в прошлом, – два года без никакой работы, даже таскать ящики.
Как видите, дважды два – никак не четыре, а полная мистика или что Вам будет угодно…
Уехавшим в Зурбаган легче: штанов, скажем, нет, а паруса есть – ну и ладно, душа на месте. Те же, кто собирался непринужденно пересесть из Жигулей (добытых всеми правдами и неправдами) в Роллс-Ройс, те получают страшно мордой об стол. Для полноты картины перемешайте наудачу вышеупомянутых, поменяв плюс на минус, – получите опять очень достоверную картину, реальнее некуда. Но и она может быть неверна…
Отсюда и шоки. Еще и еще раз – сменилась шкала…»
Право, не читал я ничего более точного о жизненной рулетке эмигранта – даже в умных специальных книжках, вышедших намного позже. Больно думать, что письмо это могло пропасть. А ведь пропали миллионы образцов эпистолярной прозы очень непростого времени.
Тут я снова отвлекусь слегка от темы, потому что в маленьком пакетике архива отыскался очень ценный для меня листок. Как будто получил я некое письмо из прошлого. Когда мы ожидали первого ребенка (было это сорок лет назад), я упрямо был уверен, что родится мальчик. Твердо это зная, я заранее написал ему колыбельную песню. Родилась замечательная девочка, и песня эта ей никак не подходила, отчего семь лет и провалялась в письменном столе. Потом удался мальчик, выросшая дочка Таня отыскала этот текст и на пару с подружкой напевала его брату-младенцу. Потом листок этот пропал, как водится, и вот теперь нашелся. Я сам о нем забыл давным-давно, а дети помнили, они-то мне и рассказали эту краткую историю. А песня – как бы образец мировоззрения довольно молодого человека той поры.
Крутится-вертится шар голубой,
ему наплевать на общественный строй;
ему неизвестно, что мальчик не спит,
шар очень честно осью скрипит.
Боится, наверно, уснуть и упасть.
Зайцы не свергнут советскую власть.
Кролики тоже не свергнут ее;
спи, мой зародыш, и пачкай белье.
Крутится шарик. Под лучшей из крыш
худ, как чинарик, мой славный малыш.
Писай и лопай, ты вырастешь быстро,
только не топай до кресла министра:
жалкие кнопки, их давит рука,
больно по попке лупит ЦК.
Это такое скопление дядей —
очень плохое – трусов и блядей.
Ты вырастай, мы обсудим с тобой,
чем зарастает наш шар голубой.
Спит попугай, и трамвайчик сопит,
мама пускай хоть немного поспит.
Мамы двойную нагрузку несут:
одни их целуют, другие – сосут.
В мире нас мало, усни, дуралей,
глазки закроешь – на сутки взрослей.
Шарик мелькает, летят времена,
отец засыпает, а сын – ни хрена.
А еще я часто у друзей и у приятелей прошу дать почитать те письма, что когда-то им прислал. Свой непристойный интерес к своим же собственным каракулям я в силах объяснить, почти что не стыдясь. Какая-то на склоне лет явилась у меня иллюзия, что некогда я был гораздо интересней и умнее, чем сейчас. Пластичней, что ли. А отсюда – и желание мое проверить это странное и тягостное чувство. Но увы: следов ума я напрочь не нашел в этих дурацких легкомысленных эпистолах. А что нашел?
Беспечность ту же самую и распирающее душу удовольствие от жизни. И патологическую склонность к шуткам по любому поводу. Совсем недавно дал мне пачку писем мой старый товарищ. Живет он в Киеве, и мы время от времени поддерживали будничную переписку. Очень было странно и приятно окунуться в те шестидесятые. Тогда любому встречному спешил я повестнуть последние слова Матросова, которые он якобы сказал, валясь на амбразуру вражеского пулемета: «Эх, бля, гололедица!» А как погиб Мичурин, сочинялось в те же дни: упал с клубники. Мы все тогда без устали играли с мифами империи, стряхивая с душ ее гнилое обаяние.
Да разве только с мифами? В те годы прозревания насмешке подвергались и прекрасные литературные произведения: вина их состояла только в том, что нам их вдалбливали в школе. Я уже давным-давно забыл (но вот листок ко мне вернулся, пролежавши сорок лет) глумливое переложение «Песни о Соколе»: к интеллигентскому фольклору тех годов и низвержению кумиров относилось это мелкое смешное хулиганство.
«Однажды жили два друга рядом, учились вместе, любили выпить и вместе пили любую гадость. И двух стипендий им не хватало, чтоб утолилась лихая жажда. И как-то утром они лежали на травке в парке, томясь похмельем и без копейки в пустом кармане. И тихо молвил один другому: а вон ты видишь, стоит цистерна, полна вся спиртом? Ты подползи к ней, отпей немного, и снова будешь веселым, бодрым, и вновь с улыбкой пойдешь по жизни. А как окрепнешь, меня подтащишь. И встал товарищ, и, гордо крикнув, пошел к цистерне, скользя ногами о пыль дороги. И подошел он, отпил из крана, на небо глянул и пал на землю с коротким хрипом. И долго молча стояли люди, самоубийце в лицо не глядя. От трупа пахло машинным маслом».
В той молодости, испарившейся бесследно, я ценил во встреченных девицах худобу, отсюда в письмах и возник заветный образ идеальной женской красоты – Фанера Милосская. А вот кого же я тогда цитировал, упоминая сумасшедшего, которому хотелось «заработать много-много денег, уехать далеко-далеко и там броситься под трамвай»? Уже не помню. Я тогда мотался очень много – и по инженерской части, и уже как журналист. Писал я об ученых, отчего и подпись под письмом: «Научный пульверизатор». Географию поездок я сегодня уже помню слабо, так что очень оживлялся, натыкаясь на упоминаемое место:
«Я был на острове Диксон, а это Арктика. И на Земле Франца-Иосифа я тоже был. Он – действительно еврей и прекрасно меня принял».
А вот еще:
«Мурманск – прекрасный город, с портовыми шлюхами (крупные и рыжие), с запахом рыбы, с большим количеством морских историй. А в центре этого великолепия сидит на одной из улиц в крошечной конуре дряхлый еврей-сапожник под вывеской „Мелкий, но всевозможный ремонт“».
Я уже не помнил напрочь нескольких стишков тех лет, они текли тогда ручьем, и многие остались только в письмах. Я довольно часто, присмотревши строчку у заведомого классика, нахально делал из нее четверостишие совсем иного содержания. Вот я обнаружил, что и с Маяковским так играл:
Выступленья, взносы, активисты,
обещаний бред. А я бы лично,
я бы партию закрыл, слегка почистил,
а потом опять закрыл – вторично.
Еще стишок (я, помнится, его писал на фотографиях своих):
Если ноша не легка,
вот тебе моя рука;
но в подобном случае