Горький запах осени - Вера Адлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот последний час, который Анделе пришлось провести в конторе — неприглядной и унылой, как все конторы на свете, — да, этот последний час она действительно работала. То есть дала себе труд посвятить меня в таинства бухгалтерского учета, который был на нее возложен. Должна признаться, что я испытывала соблазн сообщить ей, что знаю в этом толк и что дневной баланс я уже подвела без ее помощи. Но мне стало жаль ее: она была так молода и так твердо уверена в своих достоинствах. А впрочем, для того, чтобы убедиться, что в этих делах я разбираюсь много лучше, ей понадобится не более недели, если, конечно, она сама что-то смыслит в бухгалтерии. Так зачем же в конце рабочего дня перед часом супружеских радостей портить ей настроение?
Можно представить себе, как вечером после «телека» она свернется клубочком в объятиях своего капитана и начнет ему рассказывать, какая у нее потеха со старой бабкой. А он скажет: «Ну, прелесть моя, теперь помолчи». Она и впрямь какое-то время помолчит, потому что эта ночная минутка — единственное, что у них есть на свете. Но затем, когда уже будет способна щебетать, а он со смаком закурит сигарету и станет думать бог весть о чем, скорей всего о том, как растет счет в сберкассе, она начнет выкладывать истории из моей жизни.
Мне сделалось не по себе. Я приняла дорминал, утешение одиноких женщин.
В первый послевоенный год весна выдалась исключительно ранней. Впрочем, на это мало кто обращал внимание — все торопились, что-то учреждали, работали с яростной ненасытностью романтиков. Никто не думал о погоде, кроме людей очень старых, сидевших на солнышке в проникновенной грусти оттого, что они безнадежно одиноки, или в отрадном умилении над тем, что жизнь делает им такой подарок — дает погреть старые косточки, полюбоваться на тюльпаны, в тот год как никогда нарядные, и на сирень, бушевавшую всюду, словно бы в память о великолепных гроздьях, расцветавших весной сорок пятого.
На троицу — два выходных в чудеснейшую пору — жара стояла прямо изнуряющая, вода во Влтаве, тогда еще довольно чистой, казалась подогретой, лениво замерла на солнцепеке. Если верить дневнику тети Клары, — «своих не нажили, вы — дети наши», — в троицын день была теплынь, как бывало когда-то в мирное время. «Уже к полудню первого дня мая, который теперь считают большим праздником, приехали девочки и пошли с Ладичком на Сазаву — купаться. Но вода по сравнению с воздухом была необычайно холодна, так что Ладичек, хоть и загоревший, получил легкий катар дыхательных путей. К обеду подавали жареных цыплят с французским и кочанным салатом, а на второй день запекли в духовке телячью печень. Что говорить, нынешнее поколение готово умять что угодно — только бы побольше. Уж эта война…»
Да, тетя Клара пристрастилась к скрупулезной регистрации событий дня, особое внимание уделяя становлению личности внучатого племянника. Когда его мать, немного раздраженная теткиным старомодным педантизмом, смеялась, та, предостерегающе подняв палец, говорила, удивленно глядя на племянницу:
— Милая, ты, как мать, должна подобные вещи приветствовать. В один прекрасный день останешься одна — таков закон природы, — тогда к моим, как ты говоришь, курьезным замечаниям возвратишься с большой охотой, можешь мне поверить. После кончины твоего дорогого дяди я находила утешение только в дневниках, которые вела во время свадебного путешествия и первых лет замужества. Как знать, может быть, через много лет и ты помянешь меня добрым словом, когда прочтешь, как Ладичек сказал бабушке Кларе в первый раз «спасибо».
Бедная тетя Клара едва ли могла предположить, с какой катастрофичной точностью пророчество ее попадет в цель. Она бы выбросила свой курьезно-сентиментальный дневник, если бы это могло стать порукой, что грустная пора Эминых одиноких досугов не явится с неотвратимостью ночи, сменяющей день. В сорок шестом году Эма была ослепительно молода, потихоньку приближалась к своему тридцатилетию и, как считали все, на удивление быстро — до предосудительности быстро — забыла о пережитом. Никто не сомневался, что она выйдет замуж и у Ладика будет единоутробный брат или сестра. Вслух об этом пока не говорили, считаясь прежде всего с чувствами пани Марии Тихой, второй бабушки Ладислава Флидера, которая дала согласие — пошла на это с робкой радостью — с весны до осени жить в сазавском особняке, чтоб вместе с тетей Кларой ухаживать за Ладиком. Ему необходим был свежий воздух: зимой мальчик страдал от приступов жестокого и затяжного кашля. Эма удерживала двух добрых старух и свою мать от неуемных проявлений нежности к ребенку, высказывая им свои сентенции о том, как следует воспитывать мужчину. Пани Флидерова с тетей Кларой однажды упрекнули ее в том, что она плохая мать, относится к ребенку без души, но, увидав, как она побледнела, с какой жалкой растерянностью на них смотрит, наперебой стали утешать и извиняться. Пани Тихой при этом маленьком конфликте не было. После того неудавшегося рождества она уже не приходила в дом без приглашений, и больно было видеть, с какой ненасытимой любовью и тоской следит она за каждым движением своего внука. Она делалась все стеснительней, все больше уходила в себя, сторонясь шумного, суетливого мира послевоенной Праги и семьи, которая должна была бы стать ей близкой. Но так не получалось. Ни у кого не хватало духу выводить ее из тяжелых раздумий о погибшем сыне, о погибшем муже. Ведь ей никто ничем не мог помочь.
Пани Тихая, тетя Клара и Ладик — их свет в окошке — жили на Сазаве счастливо. Родные, дед и бабка Флидеры, приезжали каждую пятницу с утра и возвращались в город в понедельник к вечеру, а иногда растягивали свой week-end на целую неделю. Пан Флидер утратил интерес к делам своей прославленной конторы. С тяжелым чувством следил за изменениями у себя в семье и в мире, тщетно стараясь постичь смысл происходившего. Об этом он ни с кем не говорил, зная, что женщины его клана только испугаются и все равно ничего не поймут. На долю их и без того