Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парчевский остановился на предпоследней ступеньке. Он натягивал на левую руку серую замшевую перчатку. Искоса, через плечо, поверх своего золотого офицерского погона, он смерил взглядом инспектора. Что ему теперь Вахмистр? Ему самому стало смешно. Он даже фыркнул, но сразу же сдержался.
— Пра-а-астите, гаспа-а-а-дин инспектор, — пшютовским гвардейским тоном с легким грассированием проговорил он, — и па-а-апра-а-асите за меня пра-а-щения у ва-а-ших коллег. Но меня ждут мои друзья!..
С холодным поклоном инспектору Парчевский сделал широкий жест в нашу сторону.
Мы выкатились за дверь, как яблоки из опрокинутого кузовка. Вот это отколол, так отколол! Го-го-го-го-го! Вот это так отрезал!.. Нет, он таки свой парень.
Смеясь и соревнуясь в остротах, мы направились в железнодорожную аудиторию, где сегодня шел очередной военный бал. Очередной военный бал! Каждый день где-нибудь в городе устраивался военный бал.
Железнодорожная аудитория находилась на станции между путей. Нам пришлось пробираться к ней среди длинных эшелонов и паровозов под парами. Воинская рампа и товарная станция давно уже не справлялись с воинскими эшелонами и грузами. Маршевые батальоны отправляли теперь прямо с пассажирского вокзала. Сюда прибывала и часть санитарных поездов среднерусских маршрутов. В Карпатах сейчас шли упорные бои. Каждый день обходился в десятки тысяч человеческих жизней и в миллионы денег. У пассажирского перрона стояли два эшелона с донскими казаками. Визжала гармонь, бубнил бубен и фыркали лошади. По другую сторону вокзала на длинных пульмановских платформах расположился со своим огневым хозяйством артиллерийский дивизион. Двенадцатидюймовые пушки, ящики со снарядами, прожекторы без брезентов стояли там — прямо под сырым, дождливым осенним небом. Человеческие фигурки в жидких шинельках ежились между ними. Длиннейшие составы земгора выстроились у заграничного павильона станции. От них несло йодоформом, карболкой и креозотом. То и дело хлопали двери, и обрывки стонов вырывались оттуда и сразу же таяли во влажном воздухе ноябрьской ночи.
Перед дверью аудитории сгрудилась большая толпа солдат. Здесь были и донцы с вшивыми чубами, и артиллеристы в плохоньких летних шинельках, и санитары из земгоровских составов, и какие-то пехотинцы из маршевых батальонов.
Солдаты стояли хмурые и злые. Они собрались сюда, к аудитории, на яркий свет ее фонарей, на манящие звуки музыки, звеневшей за высокой застекленной дверью. Но их в танцевальный зал не пускали. Бал был офицерский. Нижним чинам вход строго воспрещен. Угрюмо и неохотно расступилась толпа перед Парчевским и нашей ватагой. Передние вытянулись и откозыряли погонам и георгиям Вацека. Мы прошли за ним, отворачиваясь и пряча глаза. За эти годы мы так и не научились преодолевать чувство стыда перед этими ехавшими умирать на фронт людьми, которые стояли тут под дождем и которых не пускали даже туда внутрь — отколоть напоследок гопака…
Бал был в самом разгаре. Гремел комендантский оркестр. Тот самый, что напутствовал отъезжавших на позиции маршевиков. Батальонам, отправлявшимся на фронт после девяти вечера, теперь приходилось уходить даже без прощального марша и «боже царя храни». Оркестр наяривал тустепы. Полсотни пар изгибались, кружились и вихлялись в зале. От георгиевских крестов рябило в глазах. Мы направились прежде всего к буфету. Бал был уже навеселе. Надо было немедленно же его догонять.
— Буфетчик! — крикнул Парчевский.
— Чего изволите, ваш-скородь?
— По стакану коньяку каждому!
— Есть, ваш-скородь!
— И запомните, пожалуйста! Видите вы этих гимназистов со мной?
— Так точно, ваш-скородь!
— Каждый из них может прийти сюда, в буфет, и пить и есть все, что ему вздумается! Вы запомнили каждого в лицо?
— Будет сполнено, ваш-скородь. Не звольте беспокоиться!
Парчевский вынул из кошелька и бросил на стойку пять сотенных ассигнаций. Ровно столько, сколько зарабатывал в год своими уроками Шая Пиркес. Вдвое больше, чем получал Туровский на год от своего отца, почтальона. В пять раз больше, чем давало годового дохода все хозяйство Потапчука в селе Быдловке.
Коньяк разлился по жилам, и сразу стало тепло и уютно. В ушах звенели нежные вальсы, страстные танго, головокружительные тустепы. Визжал корнет-а-пистон, подвывала флейта, чавкали тарелки, бухал барабан, захлебывался гобой, лаяли тромбоны, валторна звучала дико и одиноко. В объятиях прапорщиков, хорунжих и земгусаров проплывали женщины с влюбленными лицами. Ах, им так хотелось ласки, поцелуев, мужчин. Мужчины все перевелись. Их можно было заполучить только здесь, на балу, да и то слишком ненадолго…
Дирижировали балом кавалерийский корнет и Збигнев Казимирович Заремба. Збигнев Казимирович теперь расстался с фраком. Ему очень шел новый мундир, синие галифе и серебряные шпоры. О, серебряные шпоры для мазурки — первое дело! Збигнев Казимирович служил в интендантстве. Третьим дирижером был тут же назначен Витька Воропаев. Он славился как лучший танцор от Гнивани до Деражни и от Копайгорода до Вапнярки.
Бронька немедленно отправился разыскивать Гору с компанией. Он нашел их за кулисами театрального зала. Человек двадцать прапорщиков, земгусаров, интендантов и князей из «дикой дивизии» расположились в бутафорских креслах стиля ампир. Посередине стоял рояль. На его черной лакированной крышке Гора держал банк. Бронька на глаз определил, что в банке не меньше пятисот рублей. Зверь на бал забрел крупный. Интенданты, дикие князья![7] С непривычным трепетом Бронька попросил карту. Земгусары и интенданты скептически и недружелюбно оглядели его гимназический мундир.
В углу возле оркестра сидела Катря Кросс. Она была печальна. Шая не пришел, а она так хотела его видеть… Сербину и Туровскому кровь ударила в лицо. Вот уж не ожидали! Туровский поклонился. Сербин не то поклонился, не то нет. Ведь они официально даже не были знакомы. Катря вспыхнула. Она кивнула, закрылась веером и отвернулась… Сербин! Ах, Сербин! Милый!..
— Послушай! — предложил вдруг Сербин. — Пойдем, выпьем еще.
Туровский согласился. Он стал так же мрачен, как и его друг. Катря закрылась веером и отвернулась. Ну конечно, ей не хотелось ответить на его поклон. Она любит Сербина…
По дороге Сербин забежал в уборную. Он примочил и пригладил волосы на висках. Глянул в зеркало — нет, все в порядке! Но она отвернулась! Что ж, он ей, очевидно, просто противен. Ведь она любит Туровского! Туровский тогда сам признался… Ну и пускай! Сербин встал перед зеркалом, трагически нахмурив брови. Ну конечно! Еще бы! Кто же полюбит такую рожу! Волосы черные, нос клювом, щеки ввалились. Призрак с того света! Фу! Конечно, Туровский розовый, большие голубые глаза. Такие всегда нравятся девушкам!.. Сербин начинал ненавидеть своего друга. Он понял это и даже смутился. Он сам себе стал гадок.
С отвращением он еще раз взглянул в зеркало. Там, за дверью, в зале гремели бубны модной ойры. Невольно руки уперлись в бока и левая нога вытянулась вперед. Тра-та-та-та! Тай-тай-та! Ламцадрица-ойра-ойра! Ламцадрица. Ойра! Ой-ра! Сербин прошелся перед трюмо в туре бойкой ойры. Черт побери, как чудесно выходит! Так что ж? Так чего же? Какого черта? Почему не идешь туда, не приглашаешь Катрю? Не ведешь ее в танце, страстном и пылком? Отчего? Тюлень, вахлак и болван?! Отчего, черт тебя раздери?! Сербин даже ударил себя по щеке. У, сукин сын! Такой верзила, а… стесняется к девушке подойти…
— Ты что? — Туровский забеспокоился о друге и вернулся в уборную. — Тебе плохо?
— Ну, что ты! Просто так! Ламцадрица-ойра-ойра!
Друзья опять отправились в буфет. В компании нескольких прапорщиков там пил коньяк Кашин. Он был уже пьян. Ни Бронька, ни Воропаев не дали ему десяти рублей. Он не мог попытать счастья. А сегодня, сегодня бы ему непременно повезло. Такая уж у него есть примета. Он даже попытался было взять десятку у буфетчика. Из тех пятисот, что выложил Парчевский. Но буфетчик не дал. Такого приказа он не получал. И где запропастился этот самый Парчевский? Он бы дал и двадцать пять. Что ему? Для товарища он все сделает. Не то что Бронька и Витька. Сволочи! Жмоты! Гимназисты!.. Кашин ненавидел гимназистов. Он любил прапорщиков.
— Мишенька! Дай я тебя поцелую! — Он полез целоваться к одному из соседей, мрачному, неврастеническому прапорщику. — Люблю офицеров! Давай поцелуемся. Все одно и нам в нынешнем году на фронт… Поцелуй меня, Мишенька!
Он был прав. Еще год — и, надев прапорщичьи погоны, отправимся на фронт и мы. Войне все равно ни конца, ни края!.. Сто четырех солдат дала наша гимназия. Она даст еще сто четырех. И все мы положим свой живот на алтарь…
Прапорщик послушно поцеловал Кашина и вдруг заплакал.
Поднялась суматоха. Все бросились его утешать.