Пробуждения - Оливер Сакс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все болезни уникальны, но отчасти принимают и черты нашего характера. Каждый из нас обладает своим неповторимым характером, но перенимает некоторые черты характера мира. Характер одномерен: это микрокосм, это миры в мирах, миры, выражающие другие миры. Человек-микрокосм и болезнь-микрокосм идут рука об руку, их нельзя разделить как вещь в себе. Адекватное понятие о человеке или его характеристика (Адама в примере, приведенном Лейбницем) должны охватывать все, что с ним произошло, что воздействовало на него, а также все, на что воздействовал он сам. Такое понятие позволит соединить случайность с необходимостью, порождая вечную возможность появления «альтернативных Адамов». Идеал Лейбница, таким образом, есть не что иное, как совершенная по форме и детализированная до последних мелочей история(или раскрытие) или биография, интегральное сочетание науки и искусства [В случае болезни рамки существования больного, его окружение, надежды и страхи, то, что он слышит, то, во что верит, личность врача и поведение этого врача — все сливается в единую картину или, лучше сказать, драму. Находясь на одре болезни, Донн пишет: «Я наблюдаю за врачом с тем же усердием, с каким он наблюдает мою болезнь. Я вижу его страх и боюсь вместе с ним. Я догоняю и обгоняю его в этом страхе, ибо я двигаюсь скорее, а он, напротив, замедляет шаг. Мой страх нарастает, потому что врач скрывает свою боязнь, и я вижу это с тем большей остротой, чем сильнее врач старается не допустить, чтобы я увидел это. Он знает, что мой страх разрушит действие его лечения и подорвет его практику».].
Уже в наше время превосходными примерами такой биографии (или «патографии») являются неподражаемые истории болезни Фрейда. Фрейд с абсолютной ясностью показал, что динамическую картину невротического страдания и его лечения нельзя представить иначе, чем в виде биографии.
Но история неврологии не может предложить нам ничего или почти ничего подобного [Среди немногих исключений можно упомянуть очаровательные и остроумные «Признания страдающего тиком» («Confessions d’un ticqueur»), помещенные в начало вышедшей в 1902 году книги Межа и Фейнделя «Тики». Кроме того, изящные, носящие психоаналитический характер истории болезни пациентов с постэнцефалитическим синдромом приведены в двухтомной работе Джеллифи на эту тему (Джеллифи, 1927; Джеллифи, 1932). Лучшие из недавних примеров таких биографических историй болезни можно найти у Лурии («Сознание мнемониста» и «Человек с расщепленным миром», исправленные издания которых вышли в 1987 году). // В нашу технологическую эпоху мы часто видим, как деградирует искусство написания историй болезни. Многие врачи считают их «ненаучными», «плоскими» описаниями, хотя в последние двадцать лет, особенно под влиянием произведений А. Лурии и по его примеру, некоторые специалисты пересмотрели свое отношение к медицинскому повествованию как инструменту научного познания. В этой связи сам Лурия пишет о «художественной науке» и о науке как способе «восхождения к конкретному». Уважение к истории болезни возрождается; ее рассматривают не просто как историю заболевания («патографию»), но как историю человека, историю жизни. Новый толчок к возрождению исторических описаний в приложении к сложным, неповторимым, уникальным событиям в палеонтологии и биологии был дан недавно в работах Стивена Джея Гоулда.]. Дело выглядит так, словно проведена четкая грань между природой невротических и неврологических заболеваний, причем последние рассматривают как множество не связанных между собой и неупорядоченных «фактов». В каком-то смысле все реальное и конкретное обладает историей и жизненной силой. Разве не дал Фарадей чудесное доказательство этому в своей очаровательной книге «История свечи»?
Почему болезни должны стать исключением? И почему таким исключением должен быть постэнцефалитический паркинсонизм, отличающийся глубоким (и до сих пор не рассмотренным) сходством с невротическими расстройствами? Если какая-нибудь болезнь и ее «исцеление» требует биографического представления, то это именно история паркинсонизма и леводопы. Если нам нужно конспективное изложение квинтэссенции человеческого страдания — длительной болезни, мучений и скорби, быстрого, полного, почти противоестественного «пробуждения» (увы!), неразрешимых запутанных осложнений, которые могут последовать за «исцелением», то нет лучшего образца, нежели история больных с постэнцефалитическим паркинсонизмом.
При этом нельзя сказать, что наблюдается дефицит литературы об этом: напротив, нас буквально захлестывает поток статей, заметок, отчетов, обзоров, издательских предисловий, протоколов конференций и т. д. Это половодье началось после вышедшей в 1967 году пионерской работы Корциуса, и я здесь не говорю о бесчисленных — восторженных или напыщенных (и очень часто недобросовестных) — рекламных объявлениях и газетных публикациях. Но всему этому, как я искренне считаю, недостает одной фундаментальной вещи. Врачи ломают голову над бесчисленными статьями, выполненными в «объективном», принятом как эталон неврологического исследования, стиле, строго говоря, лишенном всякого намека на стиль.
Голова гудит от «фактов», цифр, списков, схем, классификаций, вычислений, ранжирования, коэффициентов, индексов, статистических выкладок, формул, графиков и бог знает чего еще. Все «вычислено, сопоставлено, уравновешено и доказано» в манере, от которой пришел бы в восторг Томас Грэдграйнд [ «Томас Грэдграйнд, сэр, — педантичный Томас, Томас Грэдграйнд. В его карманах всегда найдется линейка, весы, транспортир и математические таблицы, сэр. Он в любую минуту готов взвесить и измерить ничтожнейшую долю человеческой натуры и точно сказать, что из нее выйдет. Все это вопрос чисел, простой арифметики». — «Тяжелые времена».]. И нигде, нигде не найдете вы красок, реальности и тепла; нигде не обнаружите даже следов живого опыта, не увидите никаких намеков на впечатление или живое описание того, каково в действительности страдать паркинсонизмом, принимать леводопу и претерпевать полную трансформацию. Если есть на свете предмет, нуждающийся в немеханистическом, человеческом обращении, то он перед вами. Но напрасно будете вы искать живое слово в этом море статей и монографий. Все они представляют собой отвратительнейший образец медицинского конвейера: все человеческое, все живое размято, раздроблено, атомизировано, размолото в пыль и «обработано» до такой степени, что вовсе перестало существовать.
И все же опыт оставляет самое обольстительное из всех впечатлений — драматичное, трагичное и комичное одновременно. Мои собственные чувства, когда я впервые увидел эффекты лечения леводопой, были ощущением изумления, чуда и почти благоговения. С каждым днем это чувство усиливалось. Мне открывались новые феномены, невиданные реакции, странности, целые миры неизвестного дотоле бытия — миры, о которых я не мог грезить даже в самых фантастических сновидениях. Я чувствовал себя как дитя трущоб, внезапно перенесенное в Африку или Перу.
Ощущение нагромождения миров, ландшафт необычайных впечатлений, постоянно расширяющийся за пределы моего разумения и воображения, — все это сопутствовало мне с тех пор, как я впервые столкнулся с больными постэнцефалитическим синдромом в 1966 году и начал лечить их леводопой в 1969 году. Это смешанный ландшафт, отчасти знакомый, отчасти зловещий и малоизведанный, местность, изобилующая залитыми солнцем возвышенностями, бездонными расщелинами, вулканами, гейзерами, болотами, — словом, нечто вроде Йеллоустонского национального парка, архаичная, дочеловеческая, почти доисторическая, местность, где повсюду ощущаешь кипение и бурление первобытных сил. Фрейд однажды сказал, что невроз подобен доисторическому, юрскому ландшафту, и этот образ еще более верен в отношении постэнцефалитических расстройств, которые ведут больного и его врача в темную душу бытия [?Даже у такой прозаичной и жизнерадостной пациентки, как Лилиан В., возникло ощущение анархии, абсурда, гротеска. Ее кризы и симптомы были настолько сюрреалистичными, что их нельзя было трактовать как лишенные моральной природы. Они вообще свидетельствовали о чем-то лишенном всякого разумного характера. Более того, по ходу изложения я был вынужден прибегать к терминам, которые никогда прежде не позволял себе употреблять в научных статьях и описаниях. // Помимо этого, я был принужден спросить себя: не было ли мое прежнее мировоззрение слишком бледным, поверхностным и одновременно излишне «рациональным» — простым скольжением по поверхности действительности; не отрицал ли я невероятно жестокую сложность Природы, неизмеримо важные детерминанты бытия — стимулы, действующие на поверхность сознания из глубин подсознания, силы, скрывающиеся за видимыми силами, глубины, прячущиеся в безднах явных глубин, простирающиеся в бесконечную пропасть подлинного внутреннего мира, космоса. На поверхности царили лучезарный свет и безмятежное спокойствие Аполлона, «все рациональное и согласованное», а ниже — неизведанные хтонические или дионисийские глубины. // Экстраординарные симптомы и феномены, проявившиеся у моих больных, были намеком на невидимые, неожидаемые, почти экстравагантно буйные и распутные глубины человеческого существа, на бесчисленные «ид», расположенные ниже самого нижнего их уровня, о котором говорил Фрейд. Возможно, это было одно громадное «ид» (то есть подсознание), воплощение первобытной энергии самого космоса. Это глубочайшее из всех «ид» не есть ни «добро», ни «зло», оно ни нравственно, ни аморально, ни рационально, ни иррационально, ни упорядоченно, ни хаотично (если только это все не переплетено в сложное единство). Эта бесконечно продуктивная творческая сила представляется сущностным духом самой Природы, побуждением быть(продолжая существовать и расти в самосущности) тем вечно живым, вечно борющимся, самопознающим conatus(попыткой), о котором Спиноза и Лейбниц говорят одними и теми же терминами. // Когда я говорю о пути, приведшем меня в «темную душу Бытия», я не имею в виду ничего низкого, манихейского или тайного, я не имею в виду что-то дьявольское или нравственно темное. Я говорю о вышине, глубинах, безднах и пиках — о видении непостижимого центра вещей, излучающего духа явленного мира.].