Жизнь моя за песню продана (сборник) - Сергей Есенин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его тогда усмирили с трудом и увели из клуба.
Кто уводил его, не знаю: днем я в клубе не был.
Часов в одиннадцать, выспавшись, Есенин появился опять и опять пил вино, расплескивая его из бокала сильно дрожавшей рукой.
Помнил он все, что делал днем.
И как будто оправдываясь, как будто извиняясь, говорил С. А. Полякову, бывшему в тот день дежурным старшиной по клубу:
– Ведь я же не виноват. Ведь они же меня нарочно на скандал вызывают, травят, ножку всегда подставить стараются. Завидуют они мне, и из зависти все это.
Пил, волновался заметней:
– Меня выводить из клуба? Меня назвать хулиганом? Да ведь они все – мразь и подметки моей, ногтя моего не стоят, а тоже мнят о себе… Сволочи!.. Я писатель. Я большой поэт, а они кто? Что они написали? Что своего создали? Строчками моими живут! Кровью моей живут, и меня же осуждают.
Пил и расплескивал вино. Чокался громко, чуть не опрокидывая другие бокалы.
Говорил об этом – об обидах своих – долго и многословно, с болью, с надрывом.
Но это не были пьяные жалобы. Чувствовалось в каждом слове давно наболевшее, давно рвавшееся быть высказанным, подолгу сдерживаемое в себе самом и наконец прорывавшееся скандалом.
И прав был Есенин.
Завидовали ему многие, ругали многие, смаковали каждый его скандал, каждый его срыв, каждое его несчастье.
Наружно вежливы, даже ласковы бывали с ним. За спиной клеветали.
Есенин умел это чувствовать внутренним каким-то чутьем, умел прекрасно отличать друзей от «друзей», но бывал с ними любезен и вежлив, пока не срывался, пока не задевало его что-нибудь уж очень сильно.
Тогда он учинял скандал. Тогда он крепко ругался, высказывал правду в глаза, – и долго после не мог успокоиться.
Так было и в этот раз.
О ком шла речь – говорить не стоит сейчас.
А через пять дней гроб Есенина несли и похоронами руководили «ближайшие друзья» поэта.
Так было написано в газетах…
И это звучало дико для тех, кто знал близко Есенина и его друзей.
В ту ночь Сергей нервничал вообще больше, чем обычно, но иногда вдруг весь закипал, иногда вдруг его передергивало, и слова вырывались криком.
Это – когда вдруг вспоминал о Ширяевце.
– Ведь разве так делают? Разве можно так относиться к умершему поэту? И к большому, к истинному поэту! Вы посмотрели бы, что сделали с могилой Ширяевца. Нет ее! По ней ходят, топчут ее. На ней решетки даже нет. Я поехал туда и плакал там навзрыд, как маленький плакал. Ведь все там лежать будем – около Неверова и Ширяевца! Ведь скоро, может быть, будем, – а там даже и решетки нет. Значит, подох – и черт с тобой! Значит, так-то и наши могилы будут? Я даже звонил после в ГПУ, чтобы оно обратило внимание на это безобразие. Мне обещали.
Просил несколько раз С. А. Полякова:
– И скажите вы, Сергей Александрович, им – этой комиссии ширяевской, – скажите Львову-Рогачевскому и Клычкову, что горло им перегрызу за ширяевскую могилу. Я завтра еду в Ленинград. Я сам их не увижу. А вы скажите.
Поляков пытался успокоить Есенина:
– Сергей Александрович, да ведь денег наверное нет у комиссии.
Есенин нервничал еще больше.
– Как денег нет? В Госиздате лежат ширяевские три тысячи, которые комиссия в любой момент может получить. Я говорил им. Я говорил Клычкову.
Потом спокойнее:
– Да, наконец, я дам денег. Своих денег дам. Слава Богу, я теперь не нуждаюсь. Меня государство обеспечило. Мне Госиздат хорошо заплатил за собрание моих сочинений. Скажите вы им, что я дам денег, только чтоб ширяевская могила была, как могила, а не как черт знает что. Ведь все там лежать будем.
Разговор переходил на другие темы, в нем принимали участие даже и посторонние нам – какие-то молодые поэты, сидевшие за соседним столиком и все время подходившие к нашему – то познакомиться с Есениным, то со всякими вопросами к нему, то с просьбами, чтобы он читал стихи.
Иногда мы с С. А. Поляковым отклонялись от общей темы и говорили между собой о чем-то своем.
Есенин тогда разговаривал с К. А. Свирским или с компанией молодых поэтов.
Говорили о многом, причем менял темы разговора именно Есенин. – Видимо ему трудно было сосредоточиться на чем-нибудь одном. – Но к рассказу о могиле Ширяевца он возвращался несколько раз, и возвращаясь, нервничал до крика, передергивался мучительно.
Есенин читал свои стихи.
Прочитал всего «Черного человека». Прочитал прекрасно, как редко удавалось читать даже ему.
Это было подлинное вдохновение.
Потом вдруг вспомнил:
– Евгений, читай теперь ты. Ты говорил, что у тебя есть стихи, посвященные мне. Читай!
Я говорил ему о своих стихах дня два назад, встретившись с ним в автобусе. Тогда же я ему не смог их прочитать, потому что мы уже подъезжали к Воздвиженке. Мне нужно было в Кремлевскую больницу к больному тогда Ивану Рукавишникову. Об этом теперь вспомнил Есенин.
Я прочитал стихи, написанные 17-го декабря там же, в клубе «Дома Герцена», куда Сахаров притащил каких-то гармонистов.
Стихи эти начинаются так:
«Эх, гульбище пьяное,Сверканный пляс монист.Улыбки обезъяньиНемого гармониста».
Там есть место:
«Эх, если бы ЕсенинаВ разгул занесло»…
И кончаются они строфой:
«Все минет, все сгинет,Все в памяти истлеет,И медленно остынет,Качаясь в петле»…
Есенин слушал очень внимательно. Он нервничал, дергался. Потом оперся подбородком на руки и уставился на меня пристально.
И вдруг закричал, когда я кончил читать.
– А, вот как Сокол пишет. Значит, ему больно, если он так пишет. А ведь вам никому не больно. Вам никогда не бывает больно. Вы не умеете, вы боитесь чувствовать боль.
И долго еще говорил Есенин о том, что стихи имеет право писать только тот, кому больно, кто умеет чувствовать боль, о том, что истинным поэтом человек становится только в те минуты, когда ему больно.
Есенин опять начал читать стихи сам и читал долго – все остальное до ухода время, с небольшими перерывами. Читал он последние стихи, читал самые ранние, всем хорошо знакомые.
Подбор прочитанных стихов был жуткий: смерть, тоска, боль.
Только об этом и читал.
Как-то тяжело под конец стало.
Передавалось есенинское настроение и мне, и, кажется, С. А. Полякову.
Как-то давил постоянный возврат разговора к могиле Ширяевца, «где все мы лежать будем».
Но предчувствия того, что случилось через пять дней после этой ночи, ни у кого из нас не было.
К. А. Свирский уверяет, что будто Есенин, после того как я прочитал свои стихи, говорил что-то о петле, о повешении, – но ни я, ни С. А. Поляков этого не слыхали, – может быть, мы разговаривали в это время между собой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});