Ноктюрны (сборник) - Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это – невозможный человек, – резюмировал муж Елены Григорьевны свое впечатление.
У нее запала одна фраза, которую Искрицкий точно уронил, пожимая ее руку на прощанье:
– Мы еще встретимся…
Она почему-то улыбнулась и ничего не ответила.
VI
Они, действительно, встретились. Это было зимой в Одессе. Искрицкий, как злой дух, преследовал Елену Григорьевну на каждом шагу, даже у ее знакомых, с которыми он умел знакомиться с целью встречать ее. Ей буквально никуда нельзя было показать глаз, чтобы не встретиться с ним. Она дошла до такого состояния, что чувствовала его присутствие даже издали, и начала его ненавидеть. Собственно, это была даже не ненависть, а смешанное чувство неопределенного отвращения и беспричинного страха,
Это настойчивое ухаживание довело Елену Григорьевну до того, что она раз довольно резко заметила ему:
– Вы не обидитесь, Аркадий Евгеньич, если я попрошу вас не уделять мне так много внимания. Кажется, я ничем его не заслужила…
В ответ он только улыбнулся, что ее окончательно вывело из терпения.
– Вы забываете, в какое глупое положение меня ставите без малейшего повода с моей стороны. Да… И забываете наконец, что у меня есть муж.
– Муж тот, кто владеет женщиной…
– Что же, по-вашему, женщиной можно владеть, как вещью? Еще раз: вы ошибаетесь… И мне странно, что все это я говорю вам, совершенно постороннему человеку. Вы меня сердите…
– А когда человек сердится, он обязательно делается несправедливым. Впрочем, это совершенно все равно. Простите, какое у нас сегодня число?
– Восьмое декабря.
– Да, именно восьмое, а тринадцатого вы будете в клубе… одиннадцать часов…
– Вы, кажется, дошли до того, что назначаете свидания? Мне вас жаль, чтобы не сказать больше… Как порядочная женщина, я не имею права слушать подобные вещи. Наконец мне просто не нравится тон, каким вы говорите со мною…
– Не забудьте: тринадцатое число…
– Что это, гипнотизм? Какой вы смешной, Аркадий Евгеньич…
Он опять рассмеялся и ответил ее тоном:
– Да, я смешной… Даже, если хотите, немного больше, чем смешной.
И она пришла тринадцатого числа в клуб, хотя совсем об этом не думала. Даже больше, – тринадцатого она была должна ехать к матери. Он ее встретил в дверях танцевальной залы и показал на свои часы. Было ровно одиннадцать. Она вся вспыхнула, припоминая забытый разговор.
– Одна из величайших добродетелей – уметь слушаться, – заметил он с какою-то особенною ласковостью.
– Если вы порядочный человек, то, ради Бога, оставьте меня, – умоляюще ответила она, чувствуя, что говорит глупость.
Он ответил взглядом, в котором было столько муки, отчаяния и покорности. Она только теперь поняла, какой это глубоко несчастный человек, и ей сделалось совестно, что она явилась причиною этого несчастья.
И сейчас Елена Григорьевна не могла вспомнить об этом глупом моменте своей жизни без краски в лице. Что это собственно было, – она до сих пор не могла отдать себе ясного отчета. Она могла сравнить себя с мышью, посаженной под воздушный колокол, из которого медленно выкачивают воздух. Около нее образовалась гнетущая пустота, ей хотелось крикнуть о спасении, как это бывает иногда во сне, – и не было голоса. Она была наполнена им одним, и остальной мир больше не существовал. Меньше всего к этому состоянию подходило слово «любовь».
Боже мой, что было тогда с ней… Она обманывала всех, лгала всем своим телом, каждым словом и взглядом. Несчастный муж сделался первою жертвой этой несчастной страсти, и Елене Григорьевне нисколько не было его жаль. Она с хитростью обезьяны устраивала свидания у него под носом, и чем рискованнее было положение, тем сильнее наслаждение.
– Что с тобою, Леля? – удивлялась старушка-мать. – Ты вся какая-то чужая…
– Нет, ничего особенного, мама, – лгала Елена Григорьевна, глядя матери прямо в глаза.
Ревность мужа она тушила вымученной нежностью и наслаждалась собственным позором, точно мстила кому-то. И в то же время она не могла сказать, что любит Аркадия Евгеньевича, больше, – когда она его не видела, в ее душе пробуждалось злобное чувство к нему. Но достаточно было ему войти в комнату, как она делалась покорной, вроде тех дрессированных «на свободе» цирковых лошадей, которые видят только один хлыст. Что будет и как будет, – об этом не могло быть и мысли. Он приказывал – она исполняла.
– Мы уезжаем из Одессы и, вероятно, навсегда, – командующим тоном заявил он весной. – Предупредите вашу мать… Что касается мужа, то он в данный момент немножко меньше постороннего человека. Можете и ему оставить какую-нибудь записку. Должен предупредить, что после нашего отъезда не в его интересах встречаться со мною.
– Как в старинных романах: «я бью пулей туза пик, у меня стальные мускулы», и т. д.
– Это все равно. Я считал своим долгом предупредить вас.
Она не имела силы объясниться ни с матерью, ни с мужем, а оставила им по письму. Мужу было написано, что она уезжает навсегда и что он только напрасно потеряет свое время, если будет ее разыскивать. Письмо к матери носило мелодраматический характер, и сейчас Елене Григорьевне было совестно за те глупые и пустые слова, какими она обманывала старушку. Всего хуже было то, что она в тот момент сама верила этим пустым словам, как фальшивый монетчик начинает верить собственной фальшивой монете, когда она бойко расходится и принимается за настоящую. Это был апогей всяческой лжи.
Они уехали. Куда? Зачем? Меньше всего об этом знала она, Елена Григорьевна. Она повиновалась с какою-то озлобленною покорностью. Э!.. Все равно, тем более, что возврата нет и не может быть. Она удивилась только тогда, как в Москве оказалась m-me Искрицкой. Никаких своих документов она не имела, и муж ни за что не выдал бы ей отдельного вида на жительство. В первое время ее больше всего интересовал вопрос, что за человек Аркадий Евгеньевич и какое его общественное положение. Он был умен и на все наводящие вопросы отвечал одного фразой:
– Твой раб, Елена… Вот и все мое общественное положение.
Они нигде не заживались подолгу и разъезжали по всей России. Елену Григорьевну удивляло, что у Аркадия Евгеньевича была такая масса знакомых. Чуть город побольше – его уже кто-нибудь встречал на станции. А сколько писем