Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сказано: «Взявший меч...»
– Но им же сказано: не мир, а меч, – угрожающе ответил Редозубов.
– Поступок, вызванный отчаянием, не может иметь благих последствий, – внушал ему Тарасов.
Даже всегда корректный Прейс говорил с ним тоном, в котором совершенно ясно звучало, что он, Прейс, говорит дикарю:
– Неужели для вас все еще не ясно, что террор – лечение застарелой болезни домашними средствами? Нам нужны вожди, люди высокой культуры духа, а не деревенские знахари...
Редозубов крякнул и угрюмо сказал:
– Вождей будущих гонят в рядовые солдаты, – вы понимаете, что это значит? Это значит, что они революционизируют армию. Это значит, что правительство ведет страну к анархии. Вы – этого хотите?
Здесь Самгину было все знакомо, кроме защиты террора бывшим проповедником непротивления злу насилием. Да, пожалуй, здесь говорят люди здравого смысла, но Самгин чувствовал, что он в чем-то перерос их, они кружатся в словах, никуда не двигаясь и в стороне от жизни, которая становится все тревожней.
Приехала Любаша, измятая, простуженная, с покрасневшими глазами, с высокой температурой. Кашляя, чихая, она рассказывала осипшим голосом о демонстрации у Казанского собора, о том, как полиция и казаки били демонстрантов и зрителей, рассказывала с восторгом.
– Вы представьте: когда эта пьяная челядь бросилась на паперть, никто не побежал, никто! Дрались и – как еще! Милые мои, – воскликнула она, взмахнув руками, – каких людей видела я! Струве, Туган-Барановского, Михайловского видела, Якубовича...
Не угашая восторга, она рассказала, что в петербургском университете организовалась группа студентов под лозунгом: «Университет – для науки, долой политику».
– Это тебя тоже радует? – спросил Самгин, усмехаясь.
– Представь – не огорчает, – как бы с удивлением отозвалась она. – Знаешь, как-то понятнее все становится: кто, куда, зачем.
На вопрос Клима о Боголепове она ответила:
– Ах, да... Говорят, - Карповича не казнят, а пошлют на каторгу. Я была во Пскове в тот день, когда он стрелял, а когда воротилась у Петербург, об этом уже не говорили. Ой, Клим, как там живут, в Петербурге!
Ее восторг иссяк, когда она стала рассказывать о знакомых.
– Лидия изучает историю религии, а зачем ей нужно это – я не поняла. Живет монахиней, одиноко, ходит в оперу, в концерты.
Помолчав, подумав, Любаша сказала с грустью:
– Она всегда была трудная, а теперь уж и совсем нельзя понять. Говорит все не о том, как-то все рядом с тем, что интересно. Восхищается какой-то поэтессой, которая нарядилась ангелом, крылья приделала к платью и публично читала стихи: «Я хочу того, чего нет на свете». Макаров тоже восхищается, но как-то не так, и они с Лидою спорят, а – о чем? Не знаю. У Макарова, оказывается, скандал здесь был; он ассистировал своему профессору, а тот сказал о пациентке что-то игривое. Макаров, после операции, наговорил ему резкостей и отказался работать с ним.
– Какой рыцарь, – иронически фыркнула Варвара.
– Сумеречный мужчина, – сказал Клим и спросил: – У них – роман, у Макарова и Лидии?
– Ой, нет! – живо сказала Любаша. – Куда им! Они такие... мудрые. Но там была свадьба; Лида живет у Премировой, и племянница ее вышла замуж за торговца церковной утварью. Жуткий такой брак и – по Шопенгауэру: невеста – огромная, красивая такая, Валкирия; а жених – маленький, лысый, желтый, бородища, как у Варавки, глаза святого, но – крепенький такой дубок, Ему лет за сорок.
– Ты знаешь, что у Марины был роман с Кутузовым? – спросил Самгин, улыбаясь.
– Нет? – изумленно вскричала Любаша, но, когда Клим утвердительно кивнул головою, она протяжно сказала: – Какая дуреха!
Ее возмущение рассмешило Самгиных.
– Не понимаю – чему смеетесь? – возмутилась Любаша. – Выйти замуж за торговца паникадилами... А ну вас! – сказала она, видя, что Самгины продолжают смеяться.
Устав рассказывать, она ушла к себе. Варвара закурила папиросу, посидела, закрыв глаза, потом сказала, вздыхая:
– Как все просто у нее!
Самгин встал и, шагая по комнате, пробормотал, вспомнив слова Туробоева:
– В русских университетах не учатся, а увлекаются поэзией безотчетных поступков.
– Наш повар утверждает, что студенты бунтуют – одни от голода, а другие из дружбы к ним, – заговорила Варвара, усмехаясь. – «Если б, говорит, я был министром, я бы посадил всех на казенный паек, одинаковый для богатых и бедных, – сытым нет причины бунтовать». И привел изумительное доказательство: нищие – сыты и – не бунтуют.
– Алкоголик, – напомнил Самгин, продолжая ходить, а Варвара сказала очень тихо:
– Знаешь, есть что-то... пугающее в том, что вот прожил человек семьдесят лет, много видел, и все у него сложилось в какие-то дикие мысли, в глупые пословицы...
– Пословицы – не глупы, – авторитетно заявил Самгин. – Мышление афоризмами характерно для народа, – продолжал он и – обиделся: жена не слушала его.
– Он очень не любит студентов, повар. Доказывал мне, что их надо ссылать в Сибирь, а не в солдаты. «Солдатам, говорит, они мозги ломать станут: в бога – не верьте, царскую фамилию – не уважайте. У них, говорит, в головах шум, а они думают – ум».
Погасив недокуренную папиросу, она встала, взяла мужа под руку и пошла в ногу с ним.
– Нет, я не люблю мышления пословицами. Не люблю. Ты послушай когда-нибудь, как повар беседует с Митрофановым.
– Да, – неопределенно отозвался Клим.
– Милый Клим, – сказала она, прижимаясь к нему. – Не находишь ли ты, что жизнь становится очень странной?
– Я нахожу, что пора спать, вот что, – сказал он. – У меня завтра куча работы...
Это уже не первый раз Самгин чувствовал и отталкивал желание жены затеять с ним какой-то философический разговор. Он не догадывался, на какую тему будет говорить Варвара, но был почти уверен, что беседа не обещает ничего приятного.
– О жизни и прочем поговорим когда-нибудь в другой раз, – обещал он и, заметив, что Варвара опечалена, прибавил, гладя плечо ее: – О жизни, друг мой, надобно говорить со свежей головой, а не после Любашиных новостей. Ты заметила, что она говорила о Струве и прочих, как верующая об угодниках божиих?
– Да, – сказала Варвара, усмехаясь, но глядя в сторону, в окно, освещенное луною.
Недели через три Самгин сидел в почтовой бричке, ее катила по дороге, размытой вешними водами, пара шершавых, рыженьких лошадей, механически, точно заводные игрушки, перебирая ногами. Ехали мимо пашен, скудно покрытых всходами озими; неплодородная тверская земля усеяна каким-то щебнем, вымытым добела.
– Хлеба здесь рыжик одолевает, дави его леший, – сказал возница, махнув кнутом в поле. – Это – вредная растения такая, рыжик, желтеньки светочки, – объяснил он, взглянув на седока через плечо.
«Говорит со мною, как с иностранцем», – отметил Самгин.
День был воскресный, поля пустынны; лишь кое-где солидно гуляли желтоносые грачи, да по невидимым тропам между пашен, покачиваясь, двигались в разные стороны маленькие люди, тоже похожие на птиц. С неба, покрытого рваной овчиной облаков, нерешительно и ненадолго выглядывало солнце, кисейные тряпочки теней развешивались на голых прутьях кустарника, на серых ветках ольхи, ползли по влажной земле. Утомленный унылым однообразием пейзажа, Самгин дремотно и расслабленно подпрыгивал в бричке, мысли из него вытрясло, лишь назойливо вспоминался чей-то невеселый рассказ о человеке, который, после неудачных попыток найти в жизни смысл, возвращается домой, а дома встречает его еще более злая бессмыслица. Маленький чемодан Самгина тоже подпрыгивал, бил по ногам, но поправить его было лень.
Въехали в рощу тонкоствольной, свинцовой ольхи, в кислый запах болота, гниющей листвы, под бричкой что-то хряснуло, она запрокинулась назад и набок, вытряхнув Самгина. Лошади тотчас остановились. Самгин ударился локтем и плечом о землю, вскочил на ноги, сердито закричал:
– Какого ты чорта...
Возница, мужичок средних лет, с реденькой, серой бородкой на жидком лице, не торопясь слез с козел, взглянул под задок брички и сказал, улыбаясь:
– Ось пополам, драть ее с хвоста, я тут – ни при чем, господин, железо не вытерпело.
Молчаливый и унылый, как все вокруг, он оживился, поправил на голове трепаную шапку, подтянул потуже кушак и успокоил:
– Происшествия – пустяки; тут до Тарасовки не боле полутора верст, а там кузнец дела наши поправит в тую же минуту. Вы, значит, пешечком дойдете. Н-но, уточки, – весело сказал он лошадям, попятив их.
Достал из-под облучка топор, в три удара срубил ольху и, обрубая ветки ее, продолжал:
– Там кузнец, Василий Микитич, мастер, какого в Москве не сыскать, гремучего ума человек...
– Что же мне, идти?
– С богом! Я – догоню.
И, хотя лошади стояли неподвижно, как бронзовые, он посоветовал им: