Вятская тетрадь - Владимир Николаевич Крупин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждое место родного села было значительно. На Красной горе, был крохотным, меня от руки не отпускали, увидел огромный разлив, подтапливающий Больничную и Национальную улицу, и дымный громадный буксир. На той же горе был с друзьями, жгли старую траву; тут ходили работать на старый кирпичный завод — потом его перевели на Малахову гору, к аэродрому, а аэродром выстроили новый.
Ничего не оставалось на месте, только земля. И еще память. Скоро уже кто, кроме меня, скажет, как выглядел фонтан и крохотная водокачка около аптеки, где из милости жила нищенка? Кто вспомнит, как выглядел первый конный двор лесхоза и второй, где была пожарная вышка, где стояла Партизанка, где кололи чурки для газгена? Ведь и второго двора нет, нет и газгена, нет и Партизанки. А место есть.
«Вот на этом месте…» — горькая фраза.
Скоро и о моей первой школе скажут, вот на этом месте была школа. Сейчас в ней склад старых школьных парт. Может, даже и лучше, что был такой провал во времени, ведь тот, кто живет около чего-то постоянно, не видит изменений. Но это моя память, и ради чего стал ее бередить, ничто не возвратимо, ради чего она сама не дает мне уснуть?
Все дело в том, что тогда был молод.
Я открыл глаза. В номере было темно. Закрыл глаза, забылся, снова открыл — темно. Или проспал сутки? Посмотрел на часы: пять, шестой. Не вечера же. Окно было темным. Подошел к нему и все понял — черная туча шла с запада, и уже облегла все небо, и все шла и шла. Но без дождя, только с ветром. Лиственница внизу от ветра нагнулась в сторону движения тучи и стояла, унизительно согнутая перед тучей. И вдруг, резкой вспышкой предупредив о себе, ударил гром. Я вспомнил примету, по которой от первого грома перекидываются через головы, и, непонятно, почему решив, что этот гром первый для меня в этом году, действительно перекувырнулся через голову. Тут ударила вторая вспышка, третья, а гром как ударил, так и гремел непрерывно, будто длинная лента реактивных самолетов именно над Кильмезью прорывала звуковой барьер.
И прекратилось внезапно. Молнии будто обернулись вечерними зарницами, а гром сменился ревом мотора грузовой машины, одолевающей новую порцию грязи. И совсем прекратился дождь. Распахнул окно. Лиственница, освежась, отряхивала ветки, и слышно было, как непоседливый образованный грузин с утра пораньше ухаживает за дежурной-блондинкой.
— Красота, — кричал он, — везде свои Ромео и Джульетта, Тахир и Зухра, Паоло и Франческа, Филемон и Бавкида, гвельфы и гибеллины, виги и тори…
Конечно, какой уж теперь был сон, когда так протрясло атмосферу. Да и надо было прощаться с селом. Не загадывая на сколько. Еще мне надо было зайти к двум одноклассницам: одна, Юля, директор Дома пионеров, другая, Тамара, директор книжного магазина. И еще была печальная обязанность увидеть Гену К., первого парня в нашем классе, летчика дальних рейсов, списанного по здоровью.
И пошел я на прощанье, конечно, первым делом к реке. Гроза оставила в наследство воды, но ведь было лето, и земля, зная больше нашего, что впереди засуха, все запасала и запасала ее.
Все это время на родине дороги выводили меня к реке, ручьям, родникам, даже дожди, столь огорчавшие земляков, радовали меня. Раньше одной из самых страшных болезней была водобоязнь, ведущая к сумасшествию (шествие с ума — сочетание этих слов я однажды открыл сам и ужаснулся). Вид воды — реки, озера, сверкающей лужи после дождя, ручейка, мельничного пруда — всегда прекрасен, легче вздохнется у воды, чем в любом другом месте. Даже фонтан, задавленный камнями, стиснутый зданиями, тянет к себе, и не только из-за прохлады. Дожди, ливни, грозы есть освежение, очищение. А купание? Ведь это таинственный, из язычества обряд. Почему вначале боязно войти в воду, а как радостно плавать и неохота выходить из нее?
Звучание воды неисчислимо по разнообразию мелодий, и нет ни одной неприятной: водопад, как бы он ни ревел, пусть по своим децибелам в сто самолетных турбин, но он не давит слух, а заколдовывает; ручеек, звякающий и звенящий камешками; выбулькивающий родник; стучащий по крыше дождь, о, тут снова неисчислимо: дождь по крыше, а крыши разные — тесовые, но и тесовые разные: свежий тес — веселый стук, старый, в зеленом мху — глуховато, усыпляюще; крыши под черепицей, дранкой, под соломой, даже толь, шифер, рубероид — и с теми примирит миротворческое соединение неба и земли. А если взять дождь в лесу — как он согласен с елью, пихтой, как освещаются и веселятся, посверкивая, листочки берез, как тяжелеют и темнеют листья осины, усмиряются сосны — это без ветра, а с ветром?
Что уж говорить о морском и океанском прибое, ритме нарастания страшной силы после семи вздымающихся длинных изломанных хребтов… и эти удары восьмого и девятого, и эта огромная белая полоса пограничья воды и земли.
Вой вьюги (не отсюда ли и название печной закрышки — вьюшка) — этот вой заставляет вспомнить одиноких путников…
Нет случайных звуков в природе. Одни убаюкают, другие напомнят о нашей малости.
И как грубо и неопрятно вносим мы свои ужасные звуки в гармонию. Много раз я видел, как падают высокие корабельные и мачтовые сосны. Особенно жалко зимой. Земля промерзла и вздрагивает от удара и не принимает дерево, а в небе раздирается огромная сиротливая пустота. А бензопила ревет, выхлопной газ несет на людей, на кустарник, и огромный, во всем брезентовом вальщик целится под горло следующей сосне.
Этот грустный переход случился оттого, что я стоял, глядя на север и северо-запад, то есть туда, куда часто ездил в командировки в леспромхозы и сплавные участки и