Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Гоштофта действительно было известно. За свою долгую жизнь он не раз сходился и расходился. Похоронил собственную жену, жил с чужими, вторая собственная от него ушла, он женился на третьей – и ее пережил и опять занялся чужими. Считал, что волнения страстей, любви, ревности необходимы, но мало ли еще что необходимо. Относиться же ко всему надо философически, т. е. благодушно-равнодушно.
Прогладив перед Красавцем еще раз бакенбарды, он дал ему ландышевых капель.
Однако, характер Красавца был иной, чем у Гоштофта. Ландышевые капли действовали, но не все могли сделать. Внутренно Красавец кипел. Хорошо, что Олимпиада и Александр Иваныч находились далеко. Вблизи Красавца небезопасно бы им было. Но их укрывала Россия – необъятностию своею. По той самой «широкой дороге – железной!», которою соблазнял Глеба Александр Иваныч, успели они укатить далеко. Ищи ветра в поле! И еще был союзник: время. Оно шло и шло. Красавец кипел и варился в приокской Калуге о тридцати шести церквах, но нельзя кипеть вечно – начнешь остывать.
Сначала казалось, что со дна моря он их достанет. Но каждый прожитой день ослаблял. И даже в погоню никуда он не вылетел, хотя полицмейстеру-другу Буланину и подал жалобу с просьбой: «Найти похищенную его супругу, возвратить по этапу в город Калугу и водворить на законное жительство в квартиру мужа». Буланин меланхолически расправил подусники, завернул их концы в рот и вновь заверил Красавца, что «калужская полиция всецело в его распоряжении».
Глебу все это казалось странным, но очень грустным. К собственному удивлению он заметил, что и ему жаль… – жаль, что не слышно больше из залы: «Так взгляни ж на меня хоть один только раз…» или «Гаснут дальней Альпухары…», что не проходит больше Олимпиада каждый день мимо него, легко неся крупное тело, синеокая, душистая – иной раз улыбнется, обнимет, по-родственному поцелует. Красавца тоже жалел.
Глеб сам еще не испытал страстей, тут впервые видел, как грызут они, томят и мучат. На его глазах Красавец похудел и ослаб – ночи без сна не украшают.
Раз, великопостными сумерками, Глеб неожиданно вошел в столовую. Красавец сидел за пустым столом, на обычном слоем месте, подперев голову рукой. Против него, через стол, должна бы находиться Олимпиада. В комнате было тихо. Увидев Глеба, Красавец быстро поднялся, вынул из бокового кармашка ослепительный платочек. От него пахло духами. «Да, душечка, вот и позднее смеркаться начинает. Весна…»
Как ни быстро отвернулся Красавец, Глеб заметил, что все лицо его залито слезами. Он обмахнулся платочком, собрал на лице привычное, не без важности, выражение, выпятил немножко вперед губы: «Через месяц уж распускают? Экзамены? Незаметно пройдет. Ничего, ничего. Работай. Поддерживай честь нашего рода. Как всегда, должен быть молодцом». Глеб таких разговоров не любил. Но сегодня был тих, покорен. Согласился, что и весна идет, и экзамены скоро. «Кончишь, уедешь… и поминай как звали», – вдруг сказал Красавец – и всхлипнул. Глеб совсем удивился.
* * *Так же внезапно, как появилась в городе, собралась Полина Ксаверьевна и покинуть его. Глеб узнал об этом за несколько дней до ее отъезда. «Я рада, – заявила Полина Ксаверьевна, – что вы тоже скоро оставляете эту Калугу. Нечего вам тут делать. В винт играть? Нет, вам нужна столица». Глеб мрачно ответил, что теперь он уверился: никаких дарований у него нет, не все ли равно, прозябать в Калуге или Москве?
Из окна видны были цветущие сады, спуск к Ячейке, вечнозеленый, равнодушный бор. Ничто из этого не годилось уже для этюда акварелью. Комната, как и зима, как неудачные уроки – как жизнь Полины Ксаверьевны – все это было уже прошлое. Май своим блеском заметал все.
– Есть у вас дарование, или его нет, в том оно состоит, или в другом, покажет жизнь. А сейчас вам идет восемнадцатый год, это детский возраст. Все для вас впереди. Вы о себе ничего еще не можете знать. Я вас тоже мало знаю, потому что вы скрытны. Но не представляю себе вас через двадцать лет таким, как ваш дядюшка, которого вы называете Красавцем.
– Отец хочет, чтобы я был инженером.
– Ничего не знаю. Но не вижу вас ни инженером, ни буржуем.
Полина Ксаверьевна сидела на уложенном сундучке. Глубокого затянулась, пустила дым из обеих ноздрей, внимательно на струи глядя.
Глеб был отчасти польщен, все же не это могло рассеять его. Май, юность, здоровье, впереди столица… Но все беспросветно. Почему? А вот именно так и было. Занимало лишь это. И Глеб в некотором даже безразличии распрощался с Полиной Ксаверьевной. Уезжает и уезжает. Из живописи его ничего не вышло, остальное не интересно. Ну, будут экзамены, он должен их хорошо выдержать, в июне наденет штатское, уедет в Москву. Если спросить, совсем ли это неинтересно, пожалуй что и не скажешь… Все равно, Глеб принял определенную позу. Может быть, и сама горечь ее доставляла ему удовольствие.
Перед экзаменами их распустили: в Училище не ходить, надо готовиться, люди седьмого класса наполовину уже «штатские», «студенты». Разные разно жили. Сережа Костомаров ни о чем не думал кроме ученья. Флягин был уверен, что на устном подскажут, а письменный он «сдерет». И продолжал жизнь калужского Казановы. Глеб, несмотря на меланхолию, все же готовился.
Красавец уехал на некоторое время в Москву, в Москве разбила временный шатер свой Полина Ксаверьевна, высматривая, куда бы дальше направиться. Заканчивал свое земное странствие в Калуге Александр Григорьич. Не считаясь с экзаменами «вверенного ему класса», он умирал именно в мае этого года – в сияющем, цветущем.
Бывшая Катя Крылова со спокойствием вела его до последнего часа. Час наступил, как надлежало ему, погрузил одноэтажный красный домик в особое состояние, называемое смертью. Ее много описывали и будут описывать, никогда не опишут, никогда не поймут. Катя тоже не понимала. Но чувствовала – началось новое. Одно дело, когда Александр Григорьич, хоть и страдал, был живой, и другое, когда не страдает, но лежит в гробу на спине. Катя прожила с ним три года, считала, что он живой, а не мертвый. Теперь же все повернулось так странно…
Как и Катя, Глеб впервые видел неживого человека. Он много меньше знал Александра Григорьича, чем она. Но тоже не мог понять, что он умер. А между тем сам, с Сережей Костомаровым, Флягиным и другими выносил его гроб из церкви Георгия за Лавками. Сам шел за ним сначала до Училища, где о. Парфений служил литию. Потом, под майским солнцем, через всю Калугу провожал на кладбище у Лаврентьевской рощи: сколько бы ни струило теплом и светом, как бы трогательно ни пели певчие, как бы замечательно ни заливались рядом в полях жаворонки – все равно то видимое, мертвенно-мрамор-но-синеватое, что всегда было Александром Григорьичем, уходило теперь вглубь. Горсть земли, самим Глебом брошенная, непонятно стукнула о крышку, отделявшую свет, май, Лаврентьевскую рощу, Глеба от ушедшего.
Все это довольно быстро кончилось. Директор сказал небольшую речь – назвал покойного образцом долга и порядка. Постояли, послушали, понемногу стали разбредаться. Осталась могила, венки, ленты, над ними небо да жаворонки.
Директор и кое-кто из учителей уехали на извозчиках. О. Парфений сел было в пролетку с псаломщиком, но потом почему-то слез. Глеб оставался дольше – побродил по кладбищу, читал надписи, рассматривал кресты, плиты.
Шестой час, небо прозрачное, стеклянно-златистое. Глеб подошел к опушке Лаврентьевской рощи – пахнуло знакомым, с детства любимым запахом пригретого сосонника. Но под соснами все же прохладней. Тут есть тропка, через рощу тоже можно пройти, пожалуй – и ближе.
Налево сквозь деревья мелькнули два-три столика под деревьями. Женщина в платочке и переднике ставила на один из них самовар с синим дымком. Глеб сразу все вспомнил. Еще давно, когда жили они на Спасо-Жировке, были раз с матерью, Лизой, Соней-Собачкою в этой Лаврентьевской роще. Здесь обычно бабы выносят калужским гостям вот такие медные самоварчики, с угарцем из трубы, с цветистыми чашками. На деревянном столике скатеретка, тарелка с душистою земляникой, табуретки… – наслаждайся природой!
И тогда все так именно было. И день такой, и такая ж сухмень. Синевато-златистая, плывущая по мху светотень. Они пили чай, а потом бегал он с Соней по роще, искали грибов, ничего не нашли. «Да, вот и тропка, оттого я ее и узнал… там ложочек, мелкий сосонник, а потом взгорье».
Он шел теперь уверенно в обволакивавшей его солнечной нежности, легкой, но приятной духоте бора. Как здесь славно!
Легкий холодок прошел под сердцем. «Он лежит там… да, уж теперь навсегда…»
Подойдя к мелкому сосновому подседу, он рукой стал задевать мягкие ветви, иногда срывал шишку, захватывал в ладонь теплые иглы, растирал их: что за запах!
«Где сейчас его душа? Чувствует, что Катя тоскует, плачет по нем?». Глеб вдруг ясно увидел Александра Григорьича в коридоре Училища: застегнутый на все пуговицы вицмундир, бледное лицо с умными карими глазами. «А я вам говорю, что Золя пакостный писатель». Но все это ушедшее. Вечер так удивителен. В Калуге ударили ко всенощной.