Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До Москвы далеко – разные Вязники, выход с муромской ветки на магистраль Нижнего, древний город Владимир со знаменитым собором Дмитровским, леса, топи, болота, подвырубленный уже лес, все укрыто милым снегом – может быть, в чаще безмолвной бродят сейчас рогатые лоси Глебова детства? Все это Россия, глушь, летом комары, торфяники под Орехово-Зуевом, непролазные дебри…
Сторона ли моя, ты сторонушка,Вековая моя глухомань!
Не торопясь, но в конце концов появилась и Москва, Глебу слегка уже знакомая. Распрощавшись с Лизою, он один довершил путь.
Калуга тоже подошла снежная, тихая, в карканье ворон, мягких ухабах на Московской, золотых крестах на куполах заснеженных.
В квартире Красавца все было по-прежнему, только его самого не хватало – он уехал в уезд со следователем, на вскрытие. Олимпиада встретила Глеба приветливо, показалась особенно оживленной. «Ну, отоспался, отсиделся, там с медведями? Сытый стал, гладкий…» Она поцеловала его, обдала теплом, здоровьем, запахом духов и молодого тела.
– У нас сегодня отличный обед, – уха, пирог, дичь, даже бутылка шампанского. Будет Александр Иваныч. Я очень рада, что ты приехал.
Глеб не без удивления на нее взглянул.
– А ты похорошела без меня.
– Значит, говорим друг другу приятности. Тем лучше. Глеб вспомнил ту Олимпиаду, с которой здесь же встретился впервые два года назад – сонную и раскормленную, наблюдавшую из окна движение по Никитской – и не узнал ее. Она и не она. Те же черты и не те же, ах, как странно меняется все…
И если бы он был старше, лучше знал жизнь, то отлично бы понял, что действительно Олимпиаде удобнее, чтобы она обедала в доме Красавца не наедине с Александром Иванычем, а при племяннике.
Александр Иваныч подкатил к шести на лихаче, в передней обтирал платочком намерзшие усы, преподнес цветы Олимпиаде, благоухал шипром. Оправляя свой путейский сюртук, входя в столовую, здороваясь, подхохатывая с заливцем, делал все это так, как сотни путейских иженеров того времени. (В живописи он ценил Клевера. Читал Лейкина, обожал оперетку.) Глебу напомнил Александр Иваныч Илев. Но теперь Глеб менее стеснялся. Александр Иваныч с ним держался вежливо, приветливо, как бы со взрослым. Налив себе и ему по рюмке водки, чокнулся «как с будущим коллегою». «Я советую вам поступить в наш Институт. Это лучший в Петербурге. Дорога широкая открывается потом – железная!» Он засмеялся. Олимпиада тоже. «Нет, без шуток. Карьера, я вам доложу. Конечно, летом надо учиться, готовиться к конкурсному экзамену. Зато осень – Петербург, студенчество…»
Сияя синими глазами, Олимпиада заметила:
– Глеб, кажется, предпочитает искусство, живопись.
– Это и великолепно! Он превосходно будет раскрашивать свои чертежи, проекты. Профессора это очень ценят. Чтобы сделать хороший чертеж, надо быть в своем роде художником.
Глеб выпил еще водки, в голове было уже «не то». Олимпиада рокотала ласково, Александр Иваныч считал его почти инженером. Обед получался нескучный. Шампанское Александр Иваныч откупорил превосходно, пробка стрельнула, но пену он ловко спустил в бокалы, она задымилась, поехала вверх, а внизу заиграли вечные, на поверхность взбегающие пузырьки в золотистой влаге. Олимпиада блаженно хохотала. Хорошо, что Красавца не было.
И во всяком случае обед удался. Он закончился дуэтом в зале. «Не искушай меня без нужды». А потом Олимпиада надела ротонду, и они поехали с Александром Иванычем на том же лихаче, на котором Глеб ездил с нею в концерт – «прокатиться по городу».
Глебу тоже не захотелось оставаться. Он оделся и вышел… – никуда не выйдешь, кроме Никитской, главной артерии торговли, катаний, эроса. Идти недалеко – только спуститься с лестницы. Если взять от подъезда налево, с уклоном вниз, то начнутся торговые ряды екатерининских времен, тяжеловесные, с колонками, аркадами, зубцами. Во времена Гоголя купцы играли здесь в шашки у дверей своих лавок. Гоголь тоже иной раз сражался.
Этой частью Никитской менее занимались гимназисты. Эрос процветал выше. Там гуляли стайками барышни разных пород, назначались встречи. Бродили надзиратели, наблюдали, чтобы ученики не слишком возжигались. Классная дама следила за розовощекими своими девицами в коричневых платьях с черными фартучками. Глеб повернул туда.
Лихачи наперегонки с «собственными» катят по середине улицы, дымя снежною пылью, бухая на ухабах. Молодые приказчики, офицеры, дамы, барышни, гимназисты парами и компаниями гуляют по тротуарам – скромен свет уличных фонарей! Пахнет свежестью, снегом, иногда нехитрыми духами.
У табачного магазина Рофэ Глеб встретил приятелей: уши Сережи Костомарова пламенели на холоду. Флягинский нос за каникулы еще подпух, прусская фуражка сидела совсем на затылке. Встреча была дружеская. Прошлись, поболтали. Флягин, впрочем, недолго с ними пробыл. «Этого модистона я не могу пропустить» – и решительно вырвался вперед: не то надо пристать к незнакомке, не то был он уже знаком и делал привычную диверсию.
Сережа Костомаров, ни к кому не приставая – тоненький, в веснушках, опрятно одетый, рассказал Глебу новости по Училищу.
– Знаешь, очень болен Александр Григорьич. С Сочельника слег. Что-то очень серьезное. Говорят, ему не встать.
Сережины голубые глаза были покойны. Нервностью он не отличался.
– В классе хотят, чтобы мы с тобой его навестили. Как представители. Все-таки, он седьмой год наш классный наставник.
«Мы с тобой» – значит, лучшие ученики. Глеб сразу понял.
– Какая же у него болезнь?
– Кажется, что-то в печени. Боли ужасные. Глеб вздохнул.
– Разумеется, надо сходить.
Погуляли еще, поболтали, видели много дам и барышень, но знакомых никого. А потом распрощались. Глеб один, медленно шел вниз. Никитская понемногу пустела. Ему казалось, что она становится и темней. С неба налетал теперь ветер, порывами, взметал мелкие снежинки. Что-то менялось в погоде, может быть, метель начиналась. Глебу вдруг ясно представилось, как этот мелкий снежок начинает стрекотать по окнам красного домика в Георгиевском переулке, где лежит Александр Григорьич. «Боли ужасные… Да, навестить». «Представители седьмого класса». Он никогда не видал тяжелобольного. Сейчас болезнь, одиночество, смерть как-то слились для него с этим слепым небом, заметюшкой, пустынной Никитской. Как печальны и одиноки фонари! Как быстро ушли все люди и остался он один пред этим немым, белесым небом, разверзающимся все сильнее снегом…
Страшно, наверно, умирать. Да, вот прохватывал их Александр Григорьич, говорил «никаких оправданий», ставил пары…
В желтом и убогом свете фонарей, уже заметаемых, Глеб брел назад, к своему дому. У подъезда остановилась вице-губернаторская пара. Из саней вышла дама в каракулевой кофточке с серым меховым воротником. Она явилась откуда-то в эту зимнюю ночь – почему? Знакомый кипяток полился по ногам. Глеб круто повернул и пошел опять вверх по Никитской. Где спокойствие и тишина Балыкова? Там он нежно и сладостно о ней вспоминал, не было там ни тьмы, ни метели. Дойдя до перекрестка, остановился. Он ждал здесь. Ни за что не вошел бы теперь к себе в квартиру. Он ждал ее здесь.
Анна Сергеевна не застала Олимпиаду. Спустившись с лестницы, села опять в сани и поехала вниз по Никитской.
* * *Отец Сережи Костомарова шил некогда Глебу первую гимназическую шинель. Глеб и теперь одевался у него, в небольшом магазине на Никитской, против гимназии. Брат Сережи, постарше, но такой же ушастый и исполнительный, снимал мерку. (Отмеривая сантиметром на Глебе, диктовал подмастерью: пэ-пэ пятьдесят два, и т. п.). Сережу «пустили по ученой части». Но держали строго – все в семье было сурово, трудолюбиво, деспотично. В детстве не раз доставалось ему от отца – он рос не таким барчонком, как Глеб. Надо так надо, рассуждать нечего. Учись, делай что велят, усердствуй до капельки пота на веснушчатом носу. Сережа и усердствовал. Честолюбив, впрочем, не был: только бы «папочка не заругался».
Он был и усидчивей, и добросовестней Глеба. Добросовестнее отнесся и к поручению насчет Александра Григорьича.
Глебу не очень хотелось идти. Он под разными предлогами оттягивал: «Ну, на той неделе…» А потом: «Ах, у меня как раз сегодня урок у Розен». Но Сережа считал, что раз взялись, надо сделать. Он скромно настаивал: «Знаешь, Глеб, у него все учителя уже перебывали. И Михаил Михайлыч, и Козел… неудобно».
Наконец условились – в воскресенье в два часа. Сережа к Глебу зашел. Он попал не особенно удачно: Красавец только что устроил бурный бенефис Олимпиаде. По квартире прокатились гоноровые его рулады, хоть и тенором, но звонко: «Моя жена не может так вести себя! Это скандал, не допущу!» Был даже удар кулаком по столу. Олимпиада плакала у себя на постели, накрыв голову платком. («Грубый человек, не понимает душу женщины!») В передней Сережа нос с носом столкнулся с Красавцем, красным от гнева, с трясущейся челюстью, надевавшим свой полуцилиндр и желтые перчатки. Увидав Сережу, поджал губы. «Да, к Глебу… да, пожалуйста». И, накинув шубу, с видом оскорбленного, вполне не понятного и одинокого человека проследовал на лестницу.