Катынский синдром в советско-польских и российско-польских отношениях - Инесса Яжборовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зашло в тупик и выяснение Катынского дела в двусторонних советско-польских отношениях. Вот как это оценил Костиков: «Я думаю, что мы неслыханно многого требовали от польских коммунистов — чтобы они забыли об ущербе, который наше государство нанесло полякам и их государству. Мы вместе осуждали царскую политику разделов, но закрывали глаза на то, что произошло в новейшей истории. Тайны, навязанные полякам, делали невозможным выяснение вопросов, которые причиняли боль...» Его свидетельство звучит вполне правдоподобно и убедительно: «Не оставлялось никаких сомнений — обязывала одна-единственная версия — убили немцы. [...]
Между нами, то есть между теми, которые непосредственно сотрудничали в обоих Центральных комитетах партий, образовалась своеобразная связь. Никто ничего не объяснял, ни о чем не спрашивал, мы знали, что поляки знают свое, они знали, что у нас обязывает версия Бурденко, и обе стороны делали что могли, чтобы по крайней мере почтить память убитых. Делать это можно было, однако, в условиях, которые тогда обязывали в Советском Союзе. К давящей тяжести присоединялась ложь, которую было трудно вынести, но которую заслонял высший интерес неразглашения того, что могло бы разделить». Закончим цитирование Костикова еще одной, ключевой, цитатой, содержащей наиболее важную информацию о том, что происходило с Катынским делом на самом высшем уровне и какова была причина этого. Итак: «Зато Катынское дело никто никогда на уровне наших руководств не затронул в официальных и даже неофициальных беседах таким образом, который указывал бы на постановку под сомнение версии Бурденко. При мне этого никогда не случалось. И я не слышал, чтобы кто-то когда-то пробовал при другом случае». Далее следует объяснение этому: «Делая что можно и сознательно играя двойную роль в этом страшном деле, видимо одновременно с обеих сторон, и в Москве, и в Варшаве, в круге людей, близко сотрудничающих друг с другом, мы были убеждены, что в это время не могут предприниматься никакие попытки выяснения трагедии, которые могли бы завершиться обвинением наших органов насилия. Это было время быстро растущего влияния структур безопасности и других специальных служб в Советском Союзе и союзнических странах. Никто в этих органах не был заинтересован в выявлении кровавого преступления, очерняющего традиции этих органов. Сваливание вины на Сталина или Берию уже не производило такого впечатления. Люди могли спросить о механизмах, а это уже был вопрос о фундаментальных механизмах деятельности таких служб. Шансов на публичное обнародование правды о Катыни не было»{30}.
Лукавил ли Костиков, утверждая, что никто из польских руководителей проблемы Катыни не поднимал? По крайней мере, до его перевода в 1980 г. в Комитет по делам кинематографии? Ведь это не так: Политбюро рекомендовало провести консультации с поляками по этому вопросу. Да и начальник Костикова, заместитель заведующего занимавшимся соцстранами Отделом ЦК Г.Х. Шахназаров свидетельствует, что и до Ярузельского польские руководители пытались восстановить истину: «Эдвард Герек просил об этом Л.И. Брежнева. Много раз с тем же обращались к нам секретари ЦК Анджей Верблян и Ричард Фрелек. Мы с Петром Кузьмичем Костиковым, возглавлявшим польский сектор в Отделе ЦК, приложили немало усилий, чтобы дознаться до истины, но натыкались на глухую стену. На все обращения Отдела из КГБ приходил ответ, что никаких иных документов, кроме опубликованных в печати, не имеется, полякам надо успокоиться и не бередить себе душу. Дело тянулось годами»{31}.
Остается предположить, что подобные обращения носили неофициальный характер и никто не хотел предавать их огласке и ставить под сомнение позицию руководства КГБ.
В апреле 1980 г. лишь со страниц «Континента» отозвались 32 российских правозащитника, в заявлении «Оглянись в раскаянии» заверивших поляков, что никто из них «никогда не забывал и не забудет о той ответственности, которую несет наша страна за преступление, совершенное ее официальными представителями в Катыни». Они выражали уверенность, что «уже недалек тот день, когда наш народ воздаст должное всем участникам этой трагедии, как палачам, так и жертвам: одним — в меру их злодеяния, другим — в меру их мученичества»{32}.
Председатель КГБ Ю.В. Андропов вплотную занялся польскими делами в связи с развитием в Польше кризисных событий 1980—1981 гг., войдя в состав Комиссии ЦК КПСС по Польше под председательством М.А. Суслова и возглавив ее после смерти последнего в 1982 г. По свидетельству генерала Павлова, он внес «реалистическое начало» в советско-польские отношения, был прагматичен и очень конкретен, пытаясь уточнить, в чем состоят претензии польской стороны, когда она поднимает вопрос о своей специфике и об оказываемом на нее давлении. Правда, в русском варианте воспоминаний оказывание какого-либо давления Андроповым на польское руководство, в том числе в связи с введением военного положения, отрицается. Павлов, констатируя обострение двусторонних отношений и указывая на свое стремление вникнуть в суть вопроса, для чего он постарался расположить к себе генерала Ярузельского и наладить с ним прямой контакт, ни словом не обмолвился о Катынском деле. Действительно ли этот сюжет не возникал в его беседах? Или он в своей книге воспоминаний продолжил тактику умолчаний и полуправд?
Единственный след, на который указывает Павлов, — это позиция посла Б.И. Аристова, который тоже входил в Комиссию ЦК КПСС по Польше. Аристов был решительнее своих предшественников в оценках ситуации, ортодоксальных и острых. Он был нацелен на преодоление проблем в советско-польских отношениях и не чужд исторической проблематике. Сам Павлов подмечал использование оппозицией черных дат польской истории, в том числе 1 и 17 сентября 1939 г., для «антисоветских кампаний», но интерес посла А.Н. Аксенова «не к тому, что происходило в стране в настоящее время, а к ее прошлому», поиск архивных документов никак не одобрял, полагая, что это — концентрация «никак не на том, что помогло бы лучше понять действительность»{33}. Между тем именно история последних десятилетий с ее фальсифицированными и замалчивавшимися мрачными страницами неизменно оставалась дрожжами, стимулировавшими брожение в обществе и напряжение в двусторонних отношениях, которые подрывали взаимодействие и сотрудничество двух стран.
Средства массовой информации в Польше изобиловали новыми сведениями, в том числе о так называемых «белых пятнах» в этих отношениях. Однако их поток был весьма быстро и решительно остановлен на советской границе. В сентябре—октябре 1980 г. отделы пропаганды, внешнеполитической пропаганды и по связям с коммунистическими и рабочими партиями социалистических стран подготовили для Секретариата ЦК КПСС материалы, легшие в основу постановлений о мерах по организации пропаганды и контрпропаганды в связи с событиями в Польше, с «идеологической неразберихой» и публикацией «дискуссионных и просто сомнительных материалов», необходимостью «раскрывать на фактах» достоинства советско-польских отношений и «разоблачать происки враждебной пропаганды». Главлит (цензура) получил право «осуществлять ограничения по списку», расширил свой штат и количество операций по контролю за польскими изданиями. 22 декабря постановлением Секретариата ЦК КПСС по прилагаемому списку изымалась часть прессы, ограничивалась подписка, книги и журналы отправлялись в спецхран. Вначале ограничения касались 13 газет (в их числе были «Штандар млодых», «Глос працы», «Денник людовы», «Культура», «Политика» и др.) и 18 журналов (в том числе «Кино», «Фильм», «Шпильки», «Месенчник литерацки», «За вольнощь и люд» и др.). Под контроль цензуры были поставлены «Жиче Варшавы», «Свят млодых», «Трыбуна люду», «Жолнеж вольнощи» и «Жыче господарче», а также 21 журнал, в том числе «Нове дроги», «Жиче партии», «Право и жиче», «Наука польска» и журналы, специально посвященные исторической тематике — «Вядомощи хисторычне» и «Пшегленд хисторычны». Сначала польские издания стали транспортироваться на Международный почтамт в Москве, который получил средства для закупки на Западе специальных машин для упаковки корреспонденции и создания механизированных картотек. Затем пришло время машин для измельчения макулатуры, в которую превращалось абсолютное большинство польских изданий, что вскоре стали делать прямо на аэродроме. Было резко сокращено количество не только туристских, но и служебных, в том числе научных, поездок в Польшу. По этому каналу издания почти не проходили. Воцарился информационный голод. Советский читатель был отрезан от процесса освоения новых данных, новых сведений о судьбах расстрелянных польских пленных, которые бы разорвали покров тайны над ними, если были бы доступны в СССР.