Том 6. У нас это невозможно. Статьи - Синклер Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто он? — засмеялся другой. — Нет! Это какой-то газетчик… расстрел ему обеспечен… измена… Только сначала они его хорошенько измордуют за то, что он был таким болваном-редактором.
— Что, он редактор? Скажи, пожалуйста! Послушайте, ребята, что мне пришло в голову! Эй, где вы! — Четверо или пятеро полуодетых минитменов выглянули из какой-то двери. — Вот этот тип — писака! Сейчас он нам покажет, как он пишет! Глядите!
Он побежал по коридору к двери с надписью «мужская», вернулся оттуда с листком бумаги, использованным по назначению, бросил его перед Дормэсом и заорал:
— А ну, хозяин! Покажи нам, как ты пишешь свои штучки! Напиши-ка нам что-нибудь… своим носом!
У него были руки, как клещи. Он нагнул Дормэса, прижал его носом к грязной бумаге и держал так, к великому удовольствию и забаве его товарищей. Прервал эти занятия офицер, снисходительно скомандовавший:
— А ну, ребята, бросьте эти штуки и отведите его в общую!.. Его сегодня судят.
Дормэса отвели в грязную комнату, где ожидало уже шесть человек, среди них Бак Титус. Над одним глазом у него была грязная повязка; она прилегала неплотно, и было видно, что лоб рассечен до кости. Бак нашел в себе силы приветливо ему кивнуть. Дормэс тщетно старался сдержать рыдания.
Он стоял целый час, вытянувшись во фронт, под надзором вооруженного арапником часового с физиономией убийцы; часовой дважды хлестнул Дормэса этим арапником, когда у того невольно обвисали руки.
Бака повели к следователю первым. Дверь за ним захлопнулась, а затем Дормэс услышал ужасный вопль, как будто Бака ранили насмерть. Вопль замер, он перешел в сдавленный хрип. Когда Бака вывели, лицо у него было грязное и серое, как его повязка, по которой теперь расползалось пятно крови. Человек, стоявший у двери, ткнул пальцем в Дормэса и проворчал:
— Следующий!
Теперь он увидит наконец Тэзброу! Но в маленькой комнате, куда его ввели (Дормэс сразу даже растерялся: он почему-то рассчитывал увидеть большой судебный зал), был только арестовавший его вчера офицер; он сидел за столом и просматривал какие-то бумаги, а с обеих сторон около него неподвижно стояли минитмены, держа руку на кобуре револьвера.
Офицер заставил его подождать, а потом резко выпалил:
— Имя?
— Вы его знаете!
Конвойные, стоявшие около Дормэса, ударили его с обеих сторон.
— Имя?
— Дормэс Джессэп.
— Вы коммунист?
— Нет, я не коммунист!
— Двадцать пять ударов… и касторка.
Не верившего своим ушам, ничего не понимавшего Дормэса потащили через комнату в находившуюся за ней камеру. Длинная деревянная скамья вся почернела от запекшейся крови, вся провоняла засохшей кровью. Конвойные схватили Дормэса, грубо закинули ему голову, разжали челюсти и влили в него целую бутыль касторки. Они сорвали с него одежду и швырнули ее на липкий пол. Потом бросили его лицом вниз на скамью и стали бить стальным удилищем. Каждый удар врезался ему в тело, а они били медленно, со вкусом, стараясь не дать ему слишком рано потерять сознание. Но он был уже без сознания, когда, к великому удовольствию стражи, подействовала касторка. Он очнулся уже в своей камере на полу, на куске грязной мешковины.
В течение ночи его два раза будили, чтобы спросить:
— Ну что, ты коммунист? Сознайся лучше! Мы из тебя душу вышибем, если не сознаешься!
Никогда в жизни он не испытывал такой слабости, но он никогда не испытывал и такого гнева; гнев был слишком велик, чтобы он мог подтвердить что-либо, даже для спасения собственной жизни. Он только огрызался: «Нет!» Но после третьего избиения он, задыхаясь от злости, подумал, что, пожалуй, это «нет» уже не соответствует действительности. После каждого допроса его били кулаками, но стальным прутом больше не хлестали — запретил местный медик.
Это был молодой врач, с виду спортсмен, в коротких, широких брюках. Он, зевая, поглядел на конвойных в пропахшем кровью погребе и равнодушно проговорил:
— Прутом бить не стоит, а то он отдаст концы. Дормэс оторвал голову от скамьи и прохрипел:
— Вы считаете себя врачом и якшаетесь с этими убийцами?!
— Молчать, ты, тварь! Такого мерзавца, как ты, надо бить смертным боем… да так с тобой и сделают, я только думаю, что ребятам лучше поберечь тебя до суда!
Доктор продемонстрировал свое ученое рвение тем, что страшно больно вывернул ухо Дормэса, одобрительно хихикнул: «За дело, ребята!» — и вразвалку пошел к выходу, демонстративно напевая.
Три вечера подряд его допрашивали и били — один раз глубокой ночью, и стража жаловалась на бесчеловечное обращение офицеров, заставлявших их работать так поздно. Они развлекались тем, что били ремнем от сбруи, на котором была пряжка.
Дормэс чуть не сдался, когда допрашивавший его офицер заявил, что Бак Титус сознался в противозаконной пропаганде, и привел при этом столько подробностей об иx работе, что Дормэс готов был ему поверить. Но он не стал слушать. Он говорил себе: «Нет, нет! Бак скорее умрет, чем сознается в чем-нибудь. Это все Арас Дили вынюхал».
Офицер ворковал:
— Будьте разумны, последуйте примеру вашего друга Титуса и скажите нам, кто еще был в заговоре, кроме него, вас, Дэна Уилгэса и Уэбба. Тогда мы вас отпустим. Мы сами все прекрасно знаем… о, мы знаем все подробности… но мы хотим убедиться, пришли ли вы наконец в себя, обратились ли в истинную веру, мой маленький друг. Итак, кто еще был замешан? Назовите толькс имена. Мы вас сразу отпустим, или вам хочется еще раз отведать касторки и плетей?
Дормэс не ответил.
— Десять ударов, — сказал офицер.
Дормэса каждый день выгоняли на получасовую прогулку — потому, может быть, что он предпочитал бы лежать на своей жесткой койке, стараясь по возмосности не двигаться, чтобы успокоилось его бешено колотившееся сердце. С полсотни заключенных прогуливались во дворе, бессмысленно шагая по кругу. Он проходил мимо Бака Титуса. Поздороваться с ним — значило бы напроситься на удар от стражи. Они приветствовали друг друга быстрым движением век, и, глядя в его ясные глаза спаниеля, Дормэс знал, что Бак никого не выдал.
Один раз он видел Дэна Уилгэса, но Дэн не гулял, как другие; его вывели под стражей из карцера-с разбитым носом, с оторванным ухом, он был похож на человека, отделанного боксером. Он казался наполовину парализованным. Дормэс пытался расспросить про Дэна одного из часовых в его коридоре. Часовой этот, парень с красивым и чистым лицом, известный в своей деревне как первый щеголь и нежный сын, рассмеялся:
— Ах, твой дружок Уилгэс? Болван думает, что он сильнее наших ребят. Говорят, он все кидается на них с кулаками. Это ему даром не пройдет, не сомневайся!
В эту ночь Дормэсу показалось — он не был уверен, но ему казалось, — что он слышал вопли Дэна. На следующее утро ему сообщили, что Дэн — Дэн, который всегда так негодовал, когда ему приходилось набирать сообщение о чьем-нибудь самоубийстве, — повесился у себя в камере.
В один прекрасный день Дормэса неожиданно для него привели в комнату — на этот раз довольно большую, — где его должны были судить.
Но судьей был не районный уполномоченный Фрэнсис Тэзброу и не какой-нибудь военный судья, а радетель о народном благе, сам великий Эффингэм Суон, новый областной уполномоченный.
Когда Дормэса подвели к судейскому столу, Суон просматривал статью, написанную о нем Дормэсом. Он заговорил — нет, этот грубый, усталый человек не был уже тем веселым, светским собеседником, который когда-то играл с Дормэсом, словно мальчик, обрывающий крылышки у мух.
— Джессэп, признаете ли вы себя виновным в попытках ниспровержения существующего строя?
— Что…Дормэс беспомощно оглянулся в поисках адвоката.
— Уполномоченный Тэзброу! — позвал Суон.
Наконец Дормэс увидел товарища своих детских игр.
Тэзброу ни в коей мере не старался избегать взгляда Дормэса. Произнося свою речь, он смотрел на него очень прямо и очень приветливо.
— Ваше превосходительство, мне очень тяжело разоблачать этого человека, Джессэпа, которого я знал всю жизнь и которому я пытался помочь, но он всегда был пустым малым, он был общим посмешищем в Форте Бьюла, потому что вечно корчил из себя великого политического деятеля!.. Когда Шефа выбрали президентом, он был очень недоволен, так как не получил никакого политического поста, и старался посеять недовольство, где только мог… я сам слышал, как он агитировал.
— Довольно! Благодарю вас. Окружной уполномоченный Ледью, скажите, правда это или нет, что этот вот арестованный, Джессэп, пытался убедить вас примкнуть к заговору против моей особы?
Шэд пробормотал, не глядя на Дормэса:
— Да, это правда.
Суон заговорил скрипучим голосом:
— Джентльмены, я полагаю, что этих показаний плюс собственная статья подсудимого, которая имеется здесь перед нами, вполне достаточно для установления его вины. Подсудимый, если бы не ваш возраст и не ваша дурацкая старческая слабость, я приговорил бы вас к ста ударам плетью, как я приговорил всех других коммунистов, угрожающих корпоративному государству. Но, принимая во внимание ваш возраст, я приговариваю вас к содержанию в концентрационном лагере на срок, который может быть продлен по решению суда, но не меньше семнадцати лет. — Дормэс быстро прикинул. Ему теперь шестьдесят два года. Ему будет тогда семьдесят девять. Он больше не увидит свободы. — Кроме того-на основании предоставленного мне, как областному уполномоченному, права издавать чрезвычайные постановления, — я приговариваю вас также и к расстрелу, но пока откладываю приведение этого приговора в исполнение… до тех пока вы не будете пойманы при попытке к бегству! Я надеюсь, Джессэп, что в тюрьме у вас будет больше чем достаточно времени, чтобы вспоминать о том, с каким умом и блеском вы написали эту восхитительную статью обо мне! И о том, что в любое холодное утро вас могут вывести на дождь и расстрелять.