Том 2. Въезд в Париж - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Из чести-с… – перебивает отец делая билетики веером, как карты, и кладет осторожно, уравнивая края, на стол. – Приятно, да не придется мне поглядеть, болею. Но… благодарю за честь. Кто и поглядит, может…
Я помню эти билетики. Они остались лежать в кабинетике на столе. Лежали долго, до осени. После смерти отца я взял их. Никто и не заметил. Я перечитал их все, и везде было одно и то же, – помнится: «Билет для входа на торжество освящения и открытия памятника А. С. Пушкину… сего июня месяца 1880 года». Потом я играл ими, домики из них строил.
* * *Никто с нашего двора – кроме Василь-Василича – на открытии Памятника не был. В этот день отца перенесли в спальню. А вечером пришел в новой поддевке Василь-Василич и доложил, что слава Богу, кончилось все благополучно.
– Наро-ду было…невидимо, вся Москва! Очень парадно было… пичатели были…
Это слово он повторял торжественно – пи-ча-тели! Незнакомо оно мне было, но я его понимал как будто: это, конечно, те, которые печатают книги, – пичатели?
– Музыка была полковая, генерал-и-губернатор были… и все пи-чатели, венки держали зеленые, лавры… объясняли так! Так все довольны были… Сдернули парусину – и открылось! Все ура закричали…
– А нашими «местами»… ничего, довольны были?
– Уж так довольны… очень благодарили, за отделку. Я говорю… наш хозяин, говорю, из уважения… для господина Пушкина-Памятника, себе в убыток… матерьял первый сорт, стояки какие, скрепа на совесть! Все бальеры фуганком пройдены, никто чтобы не занозился! Ни однои-то ступеньки даже не обломилось… для Пушкина-Памятника… Сам губернатор благодарил…
– Тебя! Уж успел, назюзюкался?..
– Помилуйте, ни в одном глазу! По стаканчику только поднесли. Народу, как приказали, на два ведра вина выдал, для праздника. Так старались!.. Очень всем ндравится… памятник…
– А никто, небось, ничего не понимает… – сказал отец. – Вон, погляди, похож?
Василь-Василич приступил на цыпочках, прикрыв рот, уронил набок голову и вежливо заглянул через отца на стенку. Картинку с Памятником, в золотой рамке, только сегодня повесили над кроватью.
– Оччень похожи… – встряхнув головой, сказал Василь-Василич и быстро отступил к двери, кряхтя в кулак. – Ну, прямо, как живой… Памятник-Пушкин! Только народу нет…
* * *Было мне лет одиннадцать. Был я в гостях у дяди. Как всегда, повел меня дядя в мастерскую, где отливались из бронзы паникадилы, подсвечники с лисьими головками и виноградом и всякие интересные вещички. Показывал нам литье высокий и очень худой старик – мастер, в синих очках и кожаном запоне.
– А это знаменитый наш Косарев, – мотнул на старика дядя, – самого «Пушкина» отливал!
Я с благоговением посмотрел на мастера.
– Не-эт-с, – не самого «Пушкина»… – ласково сказал мастер. – Я всего только правую ногу им отливал на заводе, на прежнем месте. Хозяин шутют…
Но и это было удивительно-радостно для меня, чудесно: вот самый этот человек – отливал!
– А как же кричал намедни на улице – «Я – Косарь, самого Пушкина отливал! Не можете меня в часть забрать!»?
– Ошибся я тогда маленько… – усмехнулся мастер. – Нет, одну всего ножку им отливал, правую. Да и это за честь считаю. Пушкин… – во всю Россию один1 Руки дрожали, как им отформовку делал. Это не лисью головку лить… или там херувима на паникадилу… Отве-тственность!..
Мне было радостно стоять рядом, смотреть на его руки, в жилах.
* * *Потом – я все больше и больше открывал Пушкина.
Я уже учился в гимназии, в 4-м классе, но в нашем доме из книг были по-прежнему больше молитвенники и поминанья. Приходил к нам раз в месяц «наводить булгахгерию», – Василь-Василич ставил только «крыжи» и мазал, – старший участковый паспортист, которого почему-то за глаза назвали «Крыса-Паленая», – от него пахло тряпками и паленым, – и всегда угощали перед работой, – больше стараться будет. Его сажали за чайный стол и смотрели, как он выпивал из графинчика и проглатывал кильки с головами. Он заправлялся и вел деликатные разговоры о бухгалтерии, а больше – о просвещении.
– Если бы я был царь, – говорил он, выковыривая пальцем кильку из жестянки, – я бы моментальное просвещение приказал завести, а то в Сибирь! Не желаете просвещаться – пожжжа-луйте-с в тюрьму, в темную темни-цу! Как так – зачем? Да для всего надо просвещение! Вот хоть булгахтерия! А то… серость и серость! Вот вы, молодой человек, просвещаетесь? И хорошо… ро-маны читаете, «Ледяной Дом», как в древнее время жили… Или вот теперь в «Московском Листке» про Чуркина… не оторвешься! Про путешествия читаете? И это польза, хотя больше фантастический обман.
Как-то пришел он после Рождества и объявил нам:
– Желаете просвещения? Не пожалейте полторакашки для редкого случая! На подписку собираю, по знакомству, лавошникам даже рекомендую… Всего Пушкина за полтора целковых, цельную кучу книжек, дешевле пареной репы! По случаю смерти Пушкина. Кануло пятьдесят лет, и теперь все могут его печатать. Не поскупитесь для потомства, а… в память знаменитого человека! Вот, подпишитесь на листочке, напишите-ка две строчки…
* * *И вот, как-то весной, почтальон приносит тючок в рогожке. А когда его распороли, оттуда посыпались пухлыми кирпичиками чудесно пахнущие свежей краской томики «Полного Собрания Сочинений А. С. Пушкина», в обложках фисташкового цвета. И тогда я открыл его, от детского портрета – крутолобого кудрявого мальчугана – до Памятника ему, открыл до конца, всего. И всего его прочитал и перечитал, встретил и «про кораблик», и «про зиму», и «Птичку Божию», и «Вещего Олега», пережил снова первую с ним детскую свою встречу, с незабываемой свежестью и радостями неосознанных и загадочных ощущений, необъяснимых и до сегодня, – это непередаваемое и поныне чувствование его – без человеческого лица, без смерти. Открывшийся мне в первые годы детства духовный его образ с годами стал только глубже и, пожалуй, еще необъяснимей.
1926
Как я узнавал Толстого
Культура… Во дни моего детства мы – я и моя округа – и слова такого не слыхали. А она была, эта культура, проникала невидимо как воздух, вливалась в нас, порой – и смешным путем. Кругом же была она! В церковном пении, в благовесте, в песнях и говоре рабочего народа из деревни, в тоненькой, за семитку, книжке в цветной обложке, – до пестрых балаганов под Новинском, до Пушкина на Тверском бульваре. Вливалась метко – чудесным народным словом. На самом пороге детства встретил я это слово, живое слово. Потом уж – в книгах.
И вот, вспоминая детство, – скромное, маленькое детство, – вижу я в нем большое, великий подарок жизни, – родное слово.
Родное слово – это и есть культура.
Я уже рассказал страничку моей «культуры», – «Как мы открывали Пушкина». Теперь расскажу, как мы узнавали Толстого, – я и моя округа.
* * *Впервые о Толстом я узнал от парильщика Ивана Хромого, старого солдата. Было мне лет восемь. Иван вымыл меня до лоску, попарил даже веничком на полке, и, щекоча бородою у грудки, понес осторожно в одевальню. Нес, притопывая на хромую ногу, и, как всегда уж, желая доставить мне удовольствие, хрипел любимую мою песенку про блошку;
Блошка парилась,С полка ударилась,На приступке приступила –Изувечилася!..
Пахло от Ивана вином, пахло и паром, и березкой, и покачивался он на хромой ноге, которую «подгрызли ему турки», но доставил меня на диванчик в сохранности и положил нежно, как мать ребенка. Медный крестик его приятно скользнул по мне, щекотнул холодочком тело.
– Ноготки ему пострычь бы надо, как у петушка стали… – сказал он парню, ерошившему меня простынкой.
Парень стал меня мучить с ножницами, а голый Иван, в одной розовой рубахе закурил свою трубочку и, поплясывая, принялся впрыгивать в панталоны.
– А давешняя книжка где?.. – спросил он, впрыгивая. – Да какую им показать-то принес…
Мне, значит. Книжка оказалась в воде, на подоконнике. Иван поднял ее двумя пальцами, отряхнул, как тряпочку, о колонку, брызнув мне на лицо, – тоненькая была она, розо-венькая, – и подал мне на ладони:
– Говорят, шибко вы читать стали, почитайте-нате, чего пишут. Левон мне дал поглядеть, лакей от графа Толстого из Хамовников подарил, мылся. Его, говорит, барин сам эти книжки пишет, граф Толстой-писатель.
До «графа» мне дела не было, а книжки меня интересовали. Я поглядел картинку, – кажется, знакомый сапожник сидел на липке, – и прочитал буковки-завитушки: «Чем люди живы», Этого я не понял. Что такое – «чем люди живы»? Я любил про «Бабу-Ягу», про «Солдата-Яшку»… – пачки их лежали у Соколова в лавочке. А тут даже и заглавие непонятное. Я отложил книжечку и стал слушать, что говорили Иван с парнем. Говорили они про «графа». Совсем рядом, за Крымским Мостом, в Хамовниках, живет граф Толстой, который сам ходит за водой на басейну; даже и признать нельзя за графа, одевается по-деревенски, в полушубок и валенки, а живет в собственном доме, и богач страшенный; что дворник от него и лакей ходят к нам в «дворянские», а сам будто – за пятак, в «простые», и берет даже веничек за монетку, любит попариться; но только нипочем никого не допустит спину потереть, а все сам! А когда придет – никто углядеть не может, раным-рано: ни за что не обознать, скрывается!