Ницше и нимфы - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя эту Книгу я выходил по бесконечным, часто, незнакомым тропам, — выходил ее как дорогое дитя, гениальность которого обозначилась еще в период беременности ею.
Иногда находит на меня гнетущая печаль пророчества. Боясь нанести ущерб Лу, я писал в Книге: должен сказать вам всем, чтобы ваше сердце не ожесточилось против внезапно удаляющегося.
Зная дорогую мою женщину, Лу, и про себя все время, извиняясь, что назвал ее злой Нимфой, так, со страху, впопыхах, отвергнувшую мою любовь, я с болью догадываюсь о дальнейшей ее судьбе.
В отличие от меня она проживет достаточно долгую жизнь. Я всю свою жизнь убегал от себя — к себе — в одиночество, она же будет убегать от одного мужчины к другому. Все они будут по-своему незаурядны, но один за другим наскучат ей, ибо она уже в юности коснулась неизреченной подкладки мира в пламени утренних зорь, которые мы встречали вместе.
Гнаться за ними бесполезно, они погасли навек.
Я стараюсь меньше думать о ней, чтобы ей не икалось.
Но, вероятно, она думает обо мне, ибо при каждом прикосновении пером к рукописи Книги, стоит мне лишь на миг закрыть глаза, как она сразу же возникает за веками на фоне перекрестка.
И я, слепец, отчаянно пытаюсь и не могу различить выражение ее глаз: что в них — сожаление, страх, что она совершает неверный и непоправимый шаг, жалость ко мне или к себе, облегчение и сжигающее душу желание сбежать.
Дурное предзнаменование
136Вторым, после Кёльна, дурным предзнаменованием случилось событие в Йене. Туда я приезжал из Таутенбурга, в нетерпеливом ожидании Лу, которая должна была приехать вместе с моей сестрицей.
Ходьба по незнакомым местам всегда поднимала мне настроение.
Первое дурное предзнаменование мне преподнес однажды в Кёльне Его величество Случай любимого моего Стендаля, в образе возницы экипажа. Пожаловался ему, что я голоден. Он понял это по-своему, что я испытываю голод по женщине, и привез меня в публичный дом. Этот случай стал роковым на всю мою оставшуюся жизнь.
В Йене же, от нечего делать, я, следуя проснувшейся во мне профессорской жилке, решил посетить Университет.
Опять возница, на мою просьбу подвезти к Йенскому университету, ссадил меня у входа в психиатрическую клинику при медицинском факультете университета, короче, дома умалишенных.
Я сначала не понял, почему поодаль от входа сидит какой-то странный человечек явно в одежде не со своего плеча, извлекая из дудочки унылые звуки. Странный детина с остекленевшим взглядом, вероятно, охранник, не обратил внимания на то, что я зашел в здание. Лишь по запаху мочи и лекарств, в темном коридоре, куда свет доходил из открытых дверей, очевидно, палат, где на постелях шевелились их обитатели, бормочущие, а иногда издающие вопли, я понял, куда попал.
Пулей вылетел на улицу, радуясь, что стоящий у дверей стражник с тупым выражением лица, не схватил меня, думая, что я один из пытающихся сбежать пациентов этого дома. Как я мог даже об этом подумать, ведь не был в арестантском халате больного, а в вполне приличном костюме.
Неужели я могу оказаться в такой обители безумия?
Одно дело — развлекаться философски феноменом безумия, другое — оказаться в этом ужасном месте.
Моя дорогая Лу нередко переводила мне стихи Пушкина.
И в тот миг, отдышавшись на улице, я вспомнил строку этого поэта — «Не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума».
И я увидел себя странником — в горах — с посохом и сумой.
Таким передо мной возник впервые — еще безымянный — образ Заратустры.
По ту сторону от человека и времени
137Вся страсть никогда ранее не познанной истинной любви, в первый и последний раз раскрывшаяся в моей душе, обернулась сжигающей меня лавой страсти к одиночеству. Она истекала из кратера вулкана, подобного Этне, куда с головой бросился Эмпедокл.
То, что кажется отгоревшим, жжет душу сильнее.
Даже сны, которые всегда воспринимались, как смягчающая подкладка не отстающей тирании жизни, стали еще более жестокими, чем реальность.
Явилась мне Тень, явно не моя. Лица ее я различить не мог.
Она возникла, когда, заблудившись в дебрях сна, я пытался выбраться на потерянную мной главную дорогу, и в сердцах произнес:
— Надоело: пойдешь налево, направо, прямо. Мне-то надо на главную дорогу.
— Иди наобум — и выйдешь на нее, — сказала глухим голосом Тень.
— Придется много блуждать?
— Не без этого. Но это не блуждание, это — извилистый путь твоей жизни. Вспомни любимого твоего Стендаля: кто нас ведет? — Его величество Случай. Старайся идти по беспутью, чтоб не попасться на удочку проторенной кем-то дороги.
— Ты кто?
— Я — Ничто.
И я в страхе замер над пропастью.
Крутые сколы, скалы, АльпыВо сне мерещились, как скальпы,И в пропастях, по краю троп,Лежал истерзанный мой труп.И подо мной, в поддельном горе,С горами колебалось мореПодобием весов Вселенной,И между пемзою и пенойЛежал я, мертвый, одиноко,И в мир одно взирало окоМое — из «Страшного Суда»В Сикстинском кратере — капелле, —Последней гибели купели —В ней мир исчезнет без следа.
Это случилось в плодоносном, пахнущем яблоками, как дыхание моей любимой Лу, августе восемьдесят первого, со слабыми, но, все же, ледяными порывами с Альп.
На тропе, по которой я шел вдоль озера Сильваплан от Сильс-Марии, у пирамидального нагромождения камней, внезапно меня остановила мысль о «вечном возвращении».
И я записал эту мысль на листке — «На высоте шести тысяч футов по ту сторону от человека и времени».
У озера Сильваплан замерцал и тут же померк стиль и план, на миг сверкнув фундаментом будущей — уже тогда я догадывался — этой моей главной Книги.
Я предощущал ясно, что Книга эта возникнет в словесном выражении, но ее надо будет слушать, как стихи и музыку.
У скалы, над озером Сильваплан, у меня целиком вылились стихи, как поэтическое выражение будущей Книги, из тех, которые я буду хранить в памяти, чтобы их не умыкнула моя сестрица. Я унесу их с собою в молчание, которое не всегда — смерть. У меня уже достаточно накопилось таких стихотворений, и я вышагиваю их, и повторяю на бесконечных тропинках этого блаженного места.
И меня ударяет и одаряет ветер, возвращающийся, по Экклезиасту, на круги своя, с одной стороны, и держит крепкий каркас Мироздания, скрепленный кольцами кругов, с другой. С этого момента всё, мной открытое, написанное, озвученное и еще не созданное, устанавливается на тайной и абсолютно гениальной основе «возвращения того же самого».
Над озером — звезды.Еще не темно.Предчувствие музыки раствореноВ сумерках приходящих,Безмолвно касается слуха, плыветВдоль замерших, грезящих звездами, вод,Глубинно и мощно стоящих,На дальних холмах зажигает огни,И ширится, ширится мгла, что сродниМузыке, и на зеркальнойПоверхности вод тишина разлита.Затронута тема, но не развита,И свиток пространств музыкальныйЕще не развернут. И все впереди —Любовь, и разлука, и боль. Так иди —Ночные просторы манящи,Тропинка сквозь чащи, сквозь годы ведет,Но рядом всегда — ощущение вод,Глубинно и мощно стоящих.Ах, музыка — жизни грядущей гряда:Пик Счастье, пик Мужество, пропасть Беда,А вод и не видно, но рядом всегдаГлубинно стоят и не тают,Весомость дают тебе, смысл и простор,Они — как рефрен.Возвращенье.Повтор,Возвышенный музыкой в тайну.Замри. Он уже зародился, возникУже приближается — мал и велик,Чреватый обвалами музыки миг,Избыточный, но не звучащий,Вот-вот разразится.Лишь капля падет.И рядом во мгле — ощущение вод,Глубинно и мощно стоящих.
После того, как неразделенная любовь сбросила меня на самое дно жизни, и змей искуситель в облике Лу обессилил меня своим ядом, немного придя в себя, я уловил некую новую мелодию — из тех, которые усыпляют и делают ручными молодых змей.
Мелодия и вправду змеилась за мной по тропам, поднимаясь с низин моря к горным высотам.
И в миг вознесся надо мнойВнезапный смысл судьбы иной.До бесполезности круты,Вздымали острые хребтыВсеотрешающую млечность.И светом среди суетыВ душе моей проснулась вечность.
И передо мной возник мой великий предшественник, проповедник, собирающий людей, Коэлет, в переводе с древнееврейского языка на язык Эллады — Экклезиаст.