Рембрандт - Гледис Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На вашем месте, — продолжала Лотье, — я являлась бы к Сильвиусам каждую среду вечером и проводила бы у них не меньше часа, хотя и не приносила бы подарков — это не обязательно, достаточно в первый раз.
Рембрандт искренне сожалел, что не может поверить в сестринские чувства Лотье. Не будь между ним и ею такой непреодолимой пропасти — сегодняшний разговор не только не уничтожил ее, а, напротив, углубил, — он сумел бы в полной мере воспользоваться ее светским опытом. У него немало неотложных вопросов, которые он с радостью задал бы ей. Что лучше — извиниться перед Саскией за свою оплошность или отмолчаться? Правильно ли он поступит, если сегодня же вечером поговорит с хозяином дома насчет женитьбы, или он все этим погубит? Но Лотье сидит так прямо, у нее такое вежливое лицо, такая наставительная, как у школьного учителя, поза… Нет, ни о чем он не станет ее спрашивать.
— По правде сказать, вы вообще гораздо реже появляетесь в обществе, чем следовало бы, — добавила она.
— Вам легко говорить, Лотье, — возразил он. — У вас одна забота появляться в обществе, а для меня оторваться от мольберта хотя бы на час всегда означает понести потерю. Того, что я не успел написать сегодня, я уже не напишу завтра. Того, что я не схватил сегодня, я, может быть, не схвачу уже никогда.
— Понимаю. Поверьте, мы все это понимаем — и я, и Алларт, и мама. Только…
— Что?
Но в это время опять раздался резкий голос служанки, доложившей о господине Мауритсе Хейгенсе, и как только вновь прибывший вошел в столовую, Лотье встала и отошла к играющим.
На фоне портьер цвета ржавчины господин Мауритс Хейгенс производил крайне невыигрышное впечатление, даже если рядом с ним не было его хрупкого и утонченного брата. Однако он тоже оказался знатоком принятого здесь таинственного ритуала: он пожал руки всем присутствующим в строго определенном порядке, хотя и не в том, в каком Саския предлагала Фрукты. Имени Рембрандта он, по-видимому, не расслышал, потому что пробормотал в качестве приветствия нечто нечленораздельное, но в данном случае вполне извинительное: вошедшая как раз в эту минуту служанка, зажигая свечи, капнула воском на платье Лотье, и это незначительное событие послужило поводом к всеобщему переполоху.
Новый гость, зажженные свечи, закончившаяся партия в триктрак и соответственное перемещение всех присутствующих, за исключением госпожи ван Хорн, неизбежно повлекли за собой известное оживление. Снова завязался разговор, но, увы, не такой, в каком мог принять участие Рембрандт: все интересовались одним — что происходит в Гааге, и художника опять охватило чувство отчужденности, усугублявшееся тем, что Саския села не на свободный стул рядом с ним, а примостилась на маленькой скамеечке у ног пастора Сильвиуса.
Когда кончились расспросы, общество вновь разбилось на группы, но к Рембрандту никто не подошел и он остался сидеть в одиночестве, бросаясь всем в глаза и подумывая, не пора ли ему уйти. Но тут хозяин дома, потрепав племянницу по кудрявой головке, встал со своего места у окна и через всю комнату направился к попавшему в затруднительное положение гостю.
— Нам не удалось хорошенько потолковать с вами, — начал он. — Я, к сожалению, не могу показать вам картин — их у меня нет, но вас, возможно, заинтересуют мои книги. Пройдемте в кабинет.
Книг в кабинете было множество — английских и латинских, немецких и греческих. От них пахло увядшей кожей и состарившейся бумагой. Пастор снимал их с полок и перелистывал с таким видом, словно печатные строки давали новую пищу и отраду его старым рукам. А когда он вытащил из запертого ящика то, что явно было предметом его гордости — большой Ветхий завет на древнееврейском языке в винно-красном кожаном переплете с изукрашенными металлическими застежками, его восторг частично передался и гостю: взглянув на крупные еврейские письмена, строгие и мужественные, художник как бы воочию увидел перед собой доподлинное слово божие.
— Не разрешите ли как-нибудь зайти к вам и переписать несколько страниц? — спросил Рембрандт. — Мне часто приходится иметь дело с еврейскими письменами, когда я пишу священные книги в сценах из Ветхого завета, но я никогда еще не видел такого четкого и красивого шрифта, как этот.
— Приходите когда угодно и переписывайте все что захотите.
Острые глаза пастора не смотрели в лицо гостю, хрупкие руки перелистывали жесткие шуршащие страницы, но время от времени он касался Рембрандта плечом, и эта кратковременная близость, казалось, была намеком на то, что Сильвиус находит молодого человека вполне приемлемой партией.
Однако эти спокойные и радостные минуты длились недолго: не прошло и четверти часа, как в кабинет ворвался господин Мауритс Хейгенс.
— Это вы ван Рейн? Рембрандт ван Рейн? — воскликнул он сдавленным и в высшей степени неприятным баритоном. — Я не расслышал вашего имени — там поднялся такой шум из-за платья дамы.
— Да, я ван Рейн, — ответил художник, избегая взгляда Хейгенса и стараясь смотреть не на его приплюснутый нос, а на низкий желтоватый лоб.
— Прекрасно. У меня к вам деловой разговор. Не столкнись я с вами здесь, я непременно зашел бы к вам завтра. Вы, конечно, помните моего брата Константейна — он еще купил у вас в Лейдене несколько вещей. Так вот, он говорит, что портрет надо заказывать только вам, а он понимает толк в живописи. Но у меня дела, я не могу пробыть здесь долго, так что вы должны будете взяться за работу не мешкая.
Даже если бы господин Мауритс Хейгенс нарочно решил дать понять, что художник для него лишь наемный ремесленник, он и то не сумел бы сделать это яснее, чем сейчас.
— У меня заказов больше, чем я могу выполнить, — холодно ответил Рембрандт и, наверно, добавил бы, что предпочитает сам назначать время заказчикам, но тут вмешался пастор.
— Видите ли, Мауритс, — сказал он примирительным тоном, — я уверен, что господин ван Рейн не отказался бы услужить вам, но Саския каждую минуту твердит мне, что время его расписано на много недель вперед.
— Нельзя ли все-таки всунуть меня куда-нибудь? Я пробуду в Амстердаме неделю.
— К сожалению, нет. В четверг, пятницу и субботу у меня сеансы.
— А если в воскресенье? Надеюсь, вас не будет мучить совесть за то, что вы трудитесь в день господень?
— Нет, дело не в этом, — отозвался Рембрандт.
— Тогда в чем же? Я не буду ни капризничать, ни придираться. Мой брат уверяет, что такого художника, как вы, еще не было в Нидерландах.
В конце концов Рембрандт уступил неучтивым настояниям Хейгенса, но не потому, что у него не хватило твердости, и не потому, что он хотел снискать расположение пастора Сильвиуса. Нет, он просто вспомнил о том ледяном вечере в сарае за отцовской мельницей, когда подвижный маленький человечек склонился над его «Иудой», впиваясь в полотно лучистыми глазами и издавая звуки, похожие на воркование голубя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});