Свет в августе - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Склон все подымается; гребень. Байрон никогда не видел моря и поэтому думает: "Край, а за ним -- как будто ничего. Как будто перевалишь через него и дальше поедешь никуда. Где деревья выглядят и зовутся не деревьями, а чем-то другим, и люди выглядят и зовутся не людьми, а чем-то другим. А Байрону Банчу, ему там тоже не надо быть или не быть Байроном Банчем. Байрон Банч со своим мулом не будут ничем, когда понесутся вниз, а потом раскалятся, как преподобный Хайтауэр говорил про камни, что носятся в пространстве, и, раскалясь от быстроты, сгорают, и даже пепел ихний не долетает до земли".
Но за гребнем холма вырастает то, чему и полагается там быть: деревья как деревья, страшная и утомительная даль, сквозь которую, гонимый кровью, он должен влачиться во веки веков от одного неизбежного горизонта земли до другого. Исподволь вырастают они, не грозно, не зловеще. То-то и оно. Им нет до него дела. "Не знают и знать не хотят, -- думает он. -- Как будто говорят: Ну хорошо. Ты говоришь, страдаешь. Хорошо. Но, во-первых, почему тебе верить на слово? А во-вторых, ты только говоришь, что ты Байрон Банч. И в-третьих, ты просто тот, кто называет себя Байроном Банчем сегодня, сейчас, сию минуту... Раз так, -- думает он, -- чего ради я лишу себя удовольствия оглянуться и не выдержать этого?" Он останавливает мула и поворачивается в седле.
Он не предполагал, что отъехал так далеко и что гребень -- на такой вышине. Мелкой чашей, простершись до другой гряды холмов, где раскинулся Джефферсон, лежат под ним некогда обширные владения того, что семьдесят лет назад называлось плантаторским домом. Но теперь плантация раздроблена бестолочью негритянских лачуг, лоскутами огородов и пустырями, изъязвленными эрозией и заросшими дубняком, лавром, хурмой и шиповником. А точно посередке все еще стоит дубовая роща, как стояла, когда строили дом, только дома теперь там нет. Отсюда не видно даже шрамов пожарища; и ни за что бы не угадать, где был дом, если бы не дубы, да не развалина-конюшня, да не хибарка позади, к которой устремлен его взгляд. Четко, покойно стоит она под послеполуденным солнцем, похожая на игрушку; как игрушечный, сидит на приступке помощник шерифа. Байрон смотрит, и вдруг, как по волшебству, из-за хибарки появляется мужчина, уже бегущий, выбегающий из задней части хибарки -- а помощник шерифа, ни о чем не подозревая, спокойно сидит перед дверью. Первое мгновение Байрон тоже сидит неподвижно, полуобернувшись в седле, и смотрит, как крохотная фигурка улепетывает по голому склону за хибаркой, к лесу:
И тут его как будто обдает холодным крепким ветром. Ветер свиреп и вместе с тем кроток; как мякину, сор или сухие листья, срывает и уносит он всю страсть и все отчаяние, безнадежность и горькую напрасную игру воображения. И кажется, тот же порыв отшвыривает назад его самого, опять порожнего -- отвеяв от всего, чего в нем не было две недели назад, когда он с ней еще не встретился. Желание этой минуты -- больше, чем просто желание: это убеждение, спокойное и твердое; еще не успев осознать, что мозг протелеграфировал руке, он свернул с дороги и скачет по гребню, который параллелен пути беглеца, уже скрывшегося в лесу. Он даже не назвал про себя имя этого человека. Он ни на секунду не задумался о том, куда человек бежит и почему. Ему не приходит в голову, что Браун опять удирает, как он сам предсказывал. Если бы он задумался, то решил бы, наверно, что Браун занят -на свой странный манер -- каким-то совершенно законным делом, касающимся его и Лины отъезда. Но он совсем об этом не думал; он совсем не думал о Лине; не вспомнил о ней ни на миг, будто отроду не видел ее лица и не слышал имени. Он думает: "Я заботился о его женщине, я помог ей родить его ребенка. И теперь могу сделать для него еще одно дело. Я не могу их поженить, потому что я не священник. И, наверно, не смогу его догнать, потому что он далеко оторвался. И отлупить его, наверно, не смогу, потому что он больше меня. Но могу попытаться. Попытаться я могу".
Когда помощник шерифа зашел за ним в тюрьму, Браун сразу спросил, куда его поведут. В гости, ответил помощник. Браун замер, обернув к нему миловидное, притворно-смелое лицо.
-- Не к кому мне в гости ходить. Я тут чужой.
-- Ты везде будешь чужой, -- сказал помощник. -- Даже дома. Пошли.
-- Я американский гражданин, -- возразил Браун. -- У меня тоже есть права, хоть и не ношу жестяной звезды на помочах.
-- Ну да, -- сказал помощник шерифа. -- А чем, потвоему, я сейчас занимаюсь? Помогаю тебе вступить в Свои права.
Браун просиял;
-- Они что... Они хотят заплатить...
-- Премию? Ну да. Я тебя сейчас сведу в то место, где ты получишь свою премию, если не раздумал.
Это охладило Брауна. Но он пошел, хотя и приглядывался к помощнику шерифа подозрительно.
-- Что это вы все с вывертом делаете-то? -- сказал он. -- В тюрьме меня держите, пока эти гады стараются меня обскакать.
-- Не вылупилось, думаю, еще такого гада, чтобы в чем-нибудь тебя обскакал, -- ответил помощник. -- Пошли. Нас там ждут.
Они вышли из тюрьмы. На солнце Браун заморгал, озираясь по сторонам, потом дернул головой, по-лошадиному кося через плечо. У обочины ждала машина. Браун посмотрел на нее, а потом на помощника, очень серьезно, очень недоверчиво.
-- Куда это мы едем? -- спросил он. -- С утра вроде мне и пешком недалеко было до суда.
-- Уатт дал машину, чтобы легче было премию везти обратно, -- пояснил помощник. -- Залезай.
Браун хрюкнул.
-- Чего это он вдруг захлопотал насчет моих удобств? И в машине пожалуйте, и без наручников. И один несчастный охранник, чтобы я не сбежал.
-- Я тебе бежать не мешаю, -- ответил помощник шерифа. Он замер на миг, еще не тронув машину с места. -- Прямо сейчас хочешь?
Браун уставился на него угрюмо, озлобленно, оскорбление, подозрительно.
-- Ясно, -- сказал он. -- На арапа берет. Я, значит, сбегу, а он тогда сам хапнет тысячу долларов. Сколько из них он тебе обещал?
-- Мне? Мы с тобой получим поровну, тютелька в тютельку.
Еще секунду Браун враждебно таращился на помощника. Потом выругался, бессильно и зло, неизвестно в чей адрес.
-- Давай, что ли, -- сказал он. -- Ехать так ехать.
Они поехали на место пожара и убийства. То и дело, почти через равные промежутки, Браун дергал головой -- как неоседланный мул, бегущий по узкой дороге от автомобиля.
-- Мы зачем сюда едем?
-- За твоей премией, -- отвечал помощник шерифа.
-- Где же я ее получу?
-- Вон в той хибарке. Там она дожидается.
Браун окинул взглядом черные угли, некогда бывшие домом, хибарку, где он прожил четыре месяца, потрепанную непогодами, беспризорно дремлющую на солнце. Лицо у него было хмурое и настороженное.
-- Что-то тут нечисто. Этот Кеннеди... думает, нацепил жестяную бляху, так можно плевать на мои права...
-- Шагай, -- сказал помощник шерифа. -- А не понравится тебе премия, так я тебя жду, отвезу обратно в тюрьму, когда пожелаешь. Когда пожелаешь, в любую минуту. -- Он подтолкнул Брауна вперед, распахнул дверь хибарки, втолкнул его внутрь, закрыл за ним дверь и сел на ступеньку.
Браун услышал, как за ним захлопнулась дверь. Он еще двигался вперед по инерции. И вдруг, не успев окинуть комнату быстрым, лихорадочным, всеохватывающим взглядом, которому словно не терпелось обшарить все углы, он стал как вкопанный. Лине было видно с койки, что белый шрамик возле рта бесследно исчез, словно прихлынувшая кровь сдернула шрам с лица, как белье с веревки. Она не проронила ни звука. Она лежала высоко на подушках, глядя на него трезвым взглядом, в котором не было ничего -- ни радости, ни удивления, ни укора, ни любви, -- между тем как на его лице, словно издеваясь над предательским белым шрамиком, сменяли друг друга ошарашенность, возмущение и, наконец, форменный ужас, а загнанные глаза шныряли по пустой комнате. Ей было видно, как он усилием воли осадил их, словно пару напуганных лошадей, и стал заворачивать, чтобы они встретились с ее глазами.
-- Так, так, -- сказал он. -- Так, так, так. Ты смотри -- Лина. -- Она видела, как он старается выдержать ее взгляд, удерживает свои глаза, словно лошадей -- понимая, что если они опять понесут, то он пропал, второй раз он их не повернет, не остановит. Она почти видела, как его ум кидается туда и сюда, загнанно, в ужасе, ища, что бы сказать языку, голосу. -- Ей-богу -Лина. Да, брат. Значит, ты получила мое письмо. Я, как приехал, сразу тебе послал, в прошлом месяце, как устроился, -- думал, потерялось... Этот малый, не знаю, как его звать, он сказал, что возьмет... С виду был ненадежный, да пришлось понадеяться, а потом подумал, когда дал ему десять долларов тебе на дорогу... -- Его голос замер, только в глазах не унималось отчаяние. И она по-прежнему видела, как мечется, мечется его ум, и без жалости, без всякого чувства наблюдала за ним серьезным, немигающим, невыносимым взглядом, наблюдала, как он тычет" ся, шарахается, юлит, покуда наконец остатки гордости -- плачевные остатки гордости, усохшей до желания оправдаться, -не покинули его, лишив последнего прикрытия. И тогда она заговорила. Голос ее был тих, спокоен, холоден.