Супергрустная история настоящей любви - Гари Штейнгарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На миг я отключился, улавливая речь Джоши обрывками: «Я с ним познакомился на катке…» «Я родом из другой бюджетной культуры…» «Если поразмыслить, капиталистическая система пустила корни в Америке, как нигде больше…»
А потом его рука обняла меня, и мы зашагали прочь от девушек. Не помню, где именно мы были, когда он толкал свою речугу. Мы потерялись в негативном пространстве, мне оставалось цепляться только за его близость. Он говорил о том, что все свои семьдесят лет не знал любви. О том, как это несправедливо. Сколько в нем любви; в некотором роде я был ее реципиентом. Но теперь ему требуется нечто иное: близость, общность, юность. Когда Юнис перешагнула порог его квартиры, он понял. Он взял мой эппэрэт и предъявил мне исследование о том, как романы, длящиеся с мая по декабрь, поднимают потолок ожидаемой продолжительности жизни обоих партнеров. Он говорил о практических вещах, о моих родителях в Уэстбери. Он может перевезти их поближе, на периферию, в Асторию, в Куинс. Некоторое время нам не нужно встречаться, но в конце концов мы трое вновь подружимся.
— Однажды мы можем стать как семья, — сказал он, но при слове «семья» я подумал об отце, о моем настоящем отце, лонг-айлендском уборщике с непостижимым акцентом и подлинным запахом. Разум мой отвернулся от слов Джоши, и я задумался об отцовском унижении. Унижении мужчины, который вырос евреем в Советском Союзе, отмывал мочу с писсуаров в Штатах и боготворил страну, распавшуюся так же просто и неизящно, как и та, что он оставил.
Я вообще не понимал, где я, пока Джоши не отвел меня назад к Юнис и Сэлли — сестры держались за руки и глядели в синее отверстие стеклянного потолка, словно ждали спасения.
— Вероятно, вам с Ленни нужно сейчас побыть вдвоем, — сказал Джоши. Но Юнис не выпускала руку Сэлли и не глядела мне в глаза. Они стояли вместе, молча, их грудки выпирали, их глаза были спокойны и пусты, и якобы безбрежный континуум их жизней разворачивался перед ними, заполняя три измерения Триплекса.
Из меня вырвались слова. Глупые слова. Худшие финальные слова, какие можно подобрать, но все-таки слова.
— Бестолковая ты гусыня, — сказал я Юнис. — Зачем ты надела такой теплый костюм? Еще осень. Тебе не жарко? Тебе не жарко, Юнис?
В вестибюле неподалеку раздался пронзительный вопль, и туда, что-то крича куче разных людей, роскошной борзой пронесся Говард Шу.
Прибыла китайская делегация. Незримая сила взметнула в воздух два огромных транспаранта, и зазвучали вступительные такты «Вечно молодого» («Потанцуем слегка, потанцуем пока»).
Добро пожаловать в Америку 2.0:
ГЛОБАЛЬНОЕ партнерство
Вот ЭТО — Нью-Йорк:
Очаг Стильной Жизни, Статусный город
Что-то громко защелкало в воздухе, и я вспомнил трассирующий огонь Перелома. Из центра восточного базара сквозь гигантский стеклянный потолок в вышине запускали фейерверки. Когда грянул первый залп, Сэлли поморщилась и заслонилась ладонью. Потом все затолкались, желая пробраться поближе и увидеть китайцев. Я остался на месте, и толпа тел омывала меня — молодежь за восемьдесят, в ироничных футболках с оленем Джона Дира[100] и бейсболках, еле налезших на новехонькие шелковистые копны волос. Меня разлучило с теми, кого я любил, вытолкнуло из стеклянного дома, и я очутился на зимнем холоде, у колонны лимузинов с эмблемами Народной капиталистической партии, напротив Триплексов, рядком подвешенных над ФДР-драйвом и Ист-Ривер. Когда-то здесь было муниципальное жилье и улица под названием авеню Д. Мимо промчались Медийщики — бежали как на пожар, будто где-то горели небоскребы. Я смотрел на юг. Надо было думать о Юнис, оплакивать Юнис, но это пока не наступило.
Хотелось домой. Хотелось домой на мои бывшие 740 квадратных футов. Хотелось домой, в бывший Нью-Йорк. Хотелось почуять могучий Хадсон и злую, со всех сторон обложенную Ист-Ривер, и большой залив, что тянулся от фасадов Уолл-стрит и соединял нас с наружным миром.
Я вернулся в наше медсестринское общежитие. Сел на жесткую постель и вцепился в покрывало, затем прижал подушку к сопоставимо мягкому животу. Почему-то еще работал кондиционер. В комнате стоял собачий холод. По подбородку тек холодный пот, книги на ощупь были холодны. Влажность меня озадачила, и я пощупал глаза — проверил, не плачу ли. Вспомнил, как выстрелили фейерверки. Вновь услышал их грубый никчемный грохот. Увидел, как Сэлли закрывается рукой от неминуемого фантомного удара. Лицо у нее было умоляющее, но полное любви, она еще верила, что все может быть иначе, в последний момент что-то надломится, кулак раскроется, и они снова станут семьей.
Антигистамины, тампоны и дорогие лосьоны Юнис уже исчезли из ванной — видимо, Джоши кого-то за ними прислал, — но на углу ванны остался флакон геля для душа «Цетафил для чистой нежной кожи». Я включил душ, забрался в ванну и вылил «Цетафил» на себя. Я втирал его в плечи, в грудь, в локти и в лицо. Потом встал под болезненный водяной жар, и кожа моя стала нежна и чиста, как и было обещано на флаконе.
Добро пожаловать домой, паря
Комментарии к переизданию «Дневников Ленни Абрамова», «Издательство народной литературы», 北京[101]
Лэрри Эйбрахэм
Доннини, Свободное Государство Тоскана
1
Мальчишкой я до того любил родителей, что это сошло бы за совращение малолетнего. Слезы наворачивались на глаза всякий раз, когда мама кашляла от «американских химикатов в атмосфере» или отец хватался за свою осажденную печень. Если б они умерли, я бы тоже умер. А их смерти надвигались неотступно и неоспоримо. Пытаясь вообразить души родителей, я видел только безукоризненно белые русские сугробы из глав про Вторую мировую в учебнике истории, где в сердце России вгонялись стрелочки с названиями немецких бронетанковых дивизий. Я был темным пятном на этих сугробах. Еще до рождения я уволок родителей прочь из Москвы, города, где папе, инженеру, не приходилось зарабатывать на жизнь вытряхиванием мусорных корзин. Я увез их прочь, чтобы у зародыша, поселившегося в маме, у этого «будущего Ленни», жизнь была получше. И однажды Бог накажет меня за то, что я с ними сделал. Он покарает меня — он их убьет.
Свой «Шевроле-Малибу-классик», похожий на лодочку, отец обычно водил на девяноста милях в час, перестраивался, как душа пожелает, а на бетонную разделительную поглядывал с нескрываемым злорадством. Как-то раз он ее перелетел, врезался в дерево и сломал левую руку, отчего на месяц был отстранен от уборной службы («Пускай теперь китайчата задохнутся в своем мусоре!»). Однажды зимой отец поехал забирать маму с ее секретарской работы, и они на несколько часов задержались — я был уверен, что отец повторил свой маневр с деревом. Я так и видел: их лица широки и застылы, толстые семитские губы ненатурально полиловели, лоб усыпан осколками стекла — они мертвы в некой бездушной лонг-айлендской канаве. Куда они попадут после смерти? Я пытался вообразить Небесные Чертоги, о которых болтали сверстники. По словам наших несовершеннолетних мудрецов, Чертоги выглядели как сказочные замки из компьютерной игры с мечами, волшебниками и обнаженными девами, в которую детьми, ужасно раздражаясь, играли мы все; как ни странно, Чертоги сильно смахивали на дешевую квартиру с садом, где жила моя семья, только с башенками.
Прошел час. Потом другой. Я рыдал и икал, фантазии мои доковыляли до родительских похорон. В синагогах колоколов не бывает, однако низко и звучно, совершенно по-русски звонили колокола. Пришлось набрать толпу безликих американцев в темных костюмах, чтоб они пронесли два гроба по извилистой тропинке, с обеих сторон задавленной московскими снегами из учебника. Вот и все, что осталось от моих родителей: жестокий снег на флангах погребального шествия, слишком холодный, слишком глубокий снег, не для моих избалованных американских ног, знавших главным образом тепло косматого ковра, неохотно прибитого к полу в гостиной умственно отсталым американцем по имени Эл.
В скважине заскребся ключ. С проворством газели я ринулся к двери, крича: «Мама! Папа!» Но вошли не они. Вошла Нетти Файн. Слишком уравновешенная, слишком милая, слишком благородная — не бывать ей Абрамовой, как ни заучивай русские фразы — «Прошу к столу!», — сколь ни густ и ни бархатист ее домашний борщ по рецепту, унаследованному от прапрапрабабушки из Гомеля (твою мать, как эти местные евреи отслеживают свою бесконечную генеалогию?).
Нет, она не годится. Она неправильно целовала меня в щеку — потом щека не болела и не пахла луком. Так что к черту ее благие намерения, как сказали бы мои родители. Она чужая, она вторглась сюда, эта женщина, которой я не мог платить любовью за любовь. Увидев ее в дверях, я первый и последний раз в жизни ударил человека. Удар пришелся в ее странно узкий живот, где совсем недавно в мягкости и удобстве созрел последний из трех ее сыновей. Почему я ее ударил? Потому что она была жива, а мои родители погибли. Потому что теперь у меня ничего не осталось, кроме нее.