Фабрика офицеров - Ганс Кирст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господин обер-лейтенант Крафт ищет, по-видимому, виновного, господин капитан. И я никак не могу отделаться от мысли, что это я — то лицо, которое он ищет.
— Это просто невероятно! — выкрикнул Ратсхельм. — Ведь нет ни малейшего факта, который говорил бы о том, что эта смерть не является результатом обычного несчастного случая.
— К сожалению, господин капитан, — ответил фенрих приглушенным голосом, — при определенных условиях подобный факт может быть сконструирован.
— Но не против же вас, мой дорогой Хохбауэр!
Фенрих ответил таким тоном, в котором, казалось, звучало искреннее сожаление:
— Между лейтенантом Барковом и мною были, к сожалению, довольно-таки натянутые отношения уже с самого начала, этого я отрицать не могу. И господин обер-лейтенант Крафт установит это рано или поздно — если уже не знает об этом.
— Мой дорогой Хохбауэр, напряженность, как известно, может привести к улучшению результатов и даже достижению наилучших показателей. Только противоречия приводят к появлению больших гармоний. — Капитан Ратсхельм вслушивался в свои собственные слова не без приподнятого чувства и удовлетворения тем, что в состоянии дать такой отличный ход мыслям.
— Однако имеются противоречия, господин капитан, которые являются непреодолимыми — наподобие тех, из-за которых мы взялись вести эту войну. Не правда ли, господин капитан, для немца не должно быть никаких противоречий с Германией?
— Конечно же нет! — воскликнул Ратсхельм убежденно. — Тот, кто не за Германию, не может быть немцем!
— А наш фюрер — это Германия, не так ли?
Капитан Ратсхельм подтвердил это с большой готовностью. Такой образ мышления был привит ему, и он в это верил, как и миллионы других. Ничто не казалось ему более само собой разумеющимся, чем это: фюрер, рейхсканцлер, верховный главнокомандующий вермахта — он олицетворял Германию! Так же как кайзер — империю, Фридрих Второй — Пруссию. В этом нечего было изменять. Все остальное было государственной изменой. А измена должна, совершенно ясно, караться смертью.
На этом месте Ратсхельм споткнулся. Здесь полет его фантазии остановился: он сам дал ей такую команду. Вид Хохбауэра облегчил ему принятие этого решения: такой был способен лишь на благородные поступки! По-другому и быть не могло.
— Я не мог этому поверить, — сказал фенрих с трогательным, почти беспомощным выражением — поистине Эгмонт, полный печали о несовершенстве мироздания, — но лейтенант Барков осмеливался говорить о нашем фюрере с неуважением, не говоря уже о почитании или любви. И хуже того: он высказывал сомнения в способностях нашего фюрера, критиковал его и, в конце концов, даже стал поносить его.
— Это ужасно, — сказал Ратсхельм. И попытался представить себе Хохбауэра в этой страшной обстановке: благородный юноша, наполненный чисто шиллеровскими идеалами — «Соединись с отечеством, самым дорогим, что есть на свете!» — воодушевленный огненным дыханием Кернера — «Ты, мой меч с левого бока, что означает твое ясное мерцание?» — закаленный бодрым мировоззрением Фихте, Арндта, Штейна — «Не стоит никакого уважения нация, которая не отдает с радостью всего во имя своей чести!» — это дух, которым была наполнена немецкая молодежь. С ним она спешила под знамена и устремлялась к высоким и высочайшим поступкам и делам; юноши хотели стать офицерами фюрера и принять деятельное участие в решении проблем, выдвигаемых благородным величием времени, решающим часом истории, возвышенным моментом, в который решалась судьба всего мира. И при этом они натолкнулись на какого-то лейтенанта Баркова.
— Да, это действительно ужасно, — повторил Ратсхельм. Ему было необходимо время, чтобы немного успокоиться. Затем он спросил: — Но почему, мой дорогой Хохбауэр, вы не пришли с этим ко мне раньше?
И Хохбауэр, который теперь понял совершенно отчетливо, куда ему нужно клонить, сделал с ходу второе прямое попадание. Он объяснил, склоняя свою белокурую голову:
— Мне было стыдно за все это.
Это заявление наполнило душу капитана Ратсхельма восторгом. Его сердце немецкого солдата забилось сильнее и чаще, его грудь, полная возвышенного чувства товарищества, вздымалась, и скупая слеза показалась на его добрых голубых глазах.
Капитан встал, торжественно подошел к Хохбауэру, положил ему — родственной душе, брату по духу, соратнику по борьбе за истинную Германию — с любовью руку на юношеские плечи и сказал с мужской простотой:
— Мой дорогой юный друг, я стыжусь всего этого вместе с вами. И не только это — вы можете быть вполне уверены, что я понимаю вас и ценю ваше поведение, а также разделяю ваши чувства. И не бойтесь: пока я у вас, вы можете всецело рассчитывать на меня. В этом вопросе, если возникнет необходимость, мы будем бороться вместе, плечом к плечу, — до окончательной победы!
ВЫПИСКА ИЗ СУДЕБНОГО ПРОТОКОЛА № VI
БИОГРАФИЯ ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА ЭРНСТА ЭГОНА МОДЕРЗОНА, ИЛИ ДУША СОЛДАТА
«Фамилия и имя: Модерзон Эрнст Эгон. Время и место рождения: 10 ноября 1898 года, Планкен, район Штум. Родители: отец — Модерзон Максимилиан, управляющий имением Планкен; мать — Цецилия Модерзон, урожденная фон Кнобельсдорф-Бендерслебен. Детство и первые школьные годы провел в Планкене, район Штум».
Большие, белые, как полотно, — так выглядят стены моей комнаты. Обстановка ограничена самым необходимым: стол, стул, табуретка, шкаф, комод, кровать, рукомойник. Все из грубого, неотесанного дерева, тяжелое и массивное, неклееное, без единого гвоздя, только на шпунтах. На стенах ни одной картины. Через узкое окно виден маленький хозяйственный двор, прилегающий непосредственно к помещичьему дому. Оттуда в мою комнату доносятся шумы рабочего дня: бряцанье ведер и бидонов, ржание лошадей, голос кучера, кричащего на животных.
«Каждый, — говорит мой отец, — имеет собственную задачу, которая должна выполняться». Он говорит это не тоном требования, увещевания или приказа, а как о само собой разумеющемся деле. Первая моя задача, о которой я могу вспомнить, касается Хассо — охотничьей собаки. Мне пять лет, и я должен один раз в день чистить, расчесывать и приводить в порядок Хассо — в течение примерно десяти минут. После этого мне надлежит показать Хассо отцу, а в его отсутствие — матери; если же нет и ее, то батраку Глубалке, который следит за лошадьми отца. «Эрнст, — говорит Глубалке мне, — каждое животное должно чувствовать, что за ним кто-то ухаживает и заботится о нем — это главное. Если этого не будет, то оно становится запущенным и дичает. И с людьми дело обстоит так же».
«Сегодня прибывает племенной бык из Зарница», — сообщает отец за обедом и бросает взгляд на мать. Та хочет что-то сказать, но не говорит. После этого отец обращается ко мне: «Ты будешь помогать мне держать коричневую корову». «А он для этого не слишком мал?» — спрашивает мать. «Ты имеешь в виду, — отвечает отец, — что Эрнст еще недостаточно силен, чтобы держать корову, которую будет покрывать бык? Так я же буду ему помогать». Так происходит это, как и все остальное, что говорит отец, которого люди в поместье называют не иначе как «господин майор». А племенной бык из Зарница оказался сильным и диким и взбирался на корову так тяжело, что потребовались все мои усилия, чтобы держать ее. И моя куртка была вся забрызгана пеной, которая капала с морды коровы.
В круг моих обязанностей входит также поддержание чистоты и порядка в моей комнате. Каждое утро я проветриваю постель. Каждый вечер наливаю свежую воду в два кувшина. Отец указывает, насколько широко должно быть открыто окно ночью. Мытье полов является, однако, делом Эммы, одной из наших служанок. Летом я встаю в шесть часов, а зимой — в семь и ложусь спать в восемь или соответственно в девять часов вечера. Иногда отец поднимает меня среди ночи, когда, например, жеребится кобыла, или благородные олени забираются в наш огород, или как тогда, в 1906 году, когда горел каретный сарай. Утром следующего дня мне разрешается поспать подольше, ровно столько, сколько времени заняло ночное происшествие.
Отец говорит мало, а мать — еще меньше в присутствии отца. Если она остается одна, то иногда поет, и голос у нее прекрасный. Но истории она мне не рассказывает — это делает Глубалке, если поблизости нет отца и матери и работа уже закончена. Глубалке рассказывает о войне и кайзере и о своем брате, который зарубил свою жену. «Он ударил ее в висок, — рассказывает он, — и не чем иным, как топором. Ибо она его обманула, а когда один человек обманывает другого, его нужно ударить топором по черепу. Это и есть справедливость».
«И это действительно справедливость?» — спрашиваю я отца. А он отвечает: «Это — справедливость батраков и слуг!»
У учителя Франзена голос как у старой бабы. При этом ему не более двадцати пяти лет, и у него светло-голубые глаза и розовая, как у поросенка, кожа. Руки его находятся в постоянном движении, и иногда кажется, что они летают одна вокруг другой, как птицы. Он не ходит — кажется, что он ползает. «Он боится меня», — говорю я отцу. «Чепуха, — отвечает он, — с чего ты это взял?» «Он боится меня, — говорю я, — потому что я твой сын — сын управляющего поместьем».