Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - Александр Кондратов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странная человеческая особенность — начать заботиться о другом, если тот, другой, без всяких условий отдается на нашу волю. И начинаешь доказывать, вопреки собственному пессимизму, что мир целесообразен, в принципе — добр, «все мы люди», пытаясь убедить в первую очередь самого себя.
Да, они тоже мучаются, страдают. Они готовы на многое, они сами способны бросить свои дома, службы, им тоже нечего терять, у них тоже есть собственные мысли и понимание, как следовало бы жить.
А затем мысль роковым образом вступала на привычный путь: «Но если все станут жить так, как им хочется, что же тогда получится?» И выходило, что и дом, и служба (бремя жизни) — это единственное, что, может быть, не лишено ценности и смысла, и человек возвращался к самодовольству.
Я не знаю, что отвечал им Шведов. Раньше, намного раньше, он радостно вскакивал, когда собеседник доходил до этой поворотной фразы: «Что же тогда получится?» «Прекрасно получится! — кричал он — тут только и закончится спектакль и начнется жизнь». На Севере Шведов, возможно, искал другие ответы или, скорее всего, надеялся, что как-то незаметно и случайно потеряет самого себя.
Он работал на горно-обогатительном комбинате, потом у геологов коллектором, рабочим на буровой вышке. Его, похоже, легко к себе пристраивали и легко отпускали, еще легче он покидал своих слушателей. Слушателей, потому что думал он всегда вслух.
Остряки говорили: «Шведов ходил в народ. Скоро наденет кафтан и отпустит бороду». Помню, Шведов задал вопрос: «Что такое народ?» — и сам же ответил: «Те, кто народились». И был доволен своей формулировкой.
Некоторое время он говорил, что собирается вернуться в тундру: «Там мир простых вещей», но более не зная существенного, он не мог сосредоточиться даже на этом проекте… Правда, иногда ему казалось, что среди мыслей он нашел единственную, бесспорную, абсолютную и переиначивал всё — все свои оценки и суждения, но через некоторое время другая мысль представлялась Шведову бесспорной, и все повторялось вновь. И появилась мечта предпринять что-то такое, что раз и навсегда остановило бы это захватывающее непрерывное движение. Как-то он совершенно серьезно сказал, что хотел бы стать «бюрократом с животом».
После того как он вернулся с Севера, дома застать его уже было невозможно. Друзья, с которыми он прежде расстался, вновь оказались возле него. Он писал статьи, рассказы, носился с идеей машинописного издательства, которое бы размножало запретные книги. Он жил в лихорадке импровизации. Всюду Шведов говорил, всюду был вечно нов.
Он просыпался то в каком-то общежитии, то в чужой квартире, то на загородной даче. И Зоя, которая утром покидала его — она устроилась на работу, чтобы в руках были хотя бы какие-нибудь деньги, — вечером разыскивала Шведова по всему городу.
Помню, как однажды она бесшумно вошла в комнату, набитую народом. Слова Шведова куда-то бежали без устали, в нужную минуту ему подсовывали сигарету, придвигали рюмку или стакан. И Зое, казалось, было безразлично, где она, что вокруг. Но был в этот вечер момент, когда она вдруг подошла к Шведову и произнесла отчетливо: «Уйдем отсюда!»
Мне так хорошо запомнился тот вечер, потому что я и другие выступили против Шведова — его максимализма, а он говорил:
— Многие прекрасные люди сейчас заводят досье, собирают обвинения времени, показания частных лиц, портреты исторических преступников. Они напоминают мне человека, которого переехала машина, и его последнее усилие — поднять голову и прочесть номер этой машины. Историческая гадость, мерзость, обманы — все слишком ничтожно, чтобы заниматься исследованием этого. Радикальное решение такое: мы не будем эти мерзости повторять и продолжать, остановим их на себе, своим телом.
…Я говорю о тех, кого может удовлетворить только все. И кто не оставил бы от всего этого, — и Шведов повел глазами вокруг, — ни-че-го. Я говорю о ненасытных, которые поэтому предпочитают оставаться голодными. За это нас и ненавидит обыватель всех рангов. Но мы голодны не потому, что нет хлеба, наш голод — мятеж!
…Я хочу понять эту роковую нетерпеливость, которая обрывает вдруг все начатое и выгоняет на улицу. Откуда эта жажда что-то увидеть, надежда что-то найти, кого-то встретить — голодные корчи общения. Словно жизнь ускользает, время рассеивается… Выбегаешь, бросив все, как будто что-то еще можно спасти, кого-то догнать…
Как жил он последние годы, о чем думал? Две-три почти случайные встречи не заполняют пустоты.
Шведова приговорили к расстрелу. Его больше нет.
Примятая подушка, махровая пыль на полу, медная ваза с холодными окурками.
Я не знал, что еще умею плакать.
Разве можно расстреливать дитя человеческое! — Его давно уже не было тут. Как он хотел, чтобы поняли это и не звали назад. Как смертельно больному животному, ему нужно было уединение…
Молва передавала уже не то, что Шведов делал и говорил, а что говорили и что хотели сделать с ним.
Его исключили из университета и вновь восстановили, он скрывался от милиции то как тунеядец, то как неплательщик квартплаты.
Встретил его неожиданно в лютый холод на Невском проспекте. Сутулый и одновременно вытянувшийся, он шел в черном трепаном свитере и потерявших всякий вид джинсах. Попросил три рубля и растворился в мечущейся толпе. Казалось, флюс да еще портфель были лишь средством придать самому себе некую вещественность.
Мне кажется, он всегда обитал в мире, уже обеганном и ощупанном своими предчувствиями. Эти предчувствия сами создавали его мир, как дрожание носа и движение ушей собаки создают для охотника глубину леса.
Скорее всего, он знал, что обречен, и был готов сразиться в последний раз, но то, с чем он хотел сразиться, было повсюду.
Пришел ночью и поцарапался в дверь. Я не обрадовался ему, ибо считал, что он вступил в игру, в которой не может быть партнера. Но слышал, что после двух лет самозаточения он стал появляться в неожиданных местах в неожиданное время со странными разговорами. Теперь понимаю, что в эти путаных странствиях по городу — уже без свиты — он в других хотел найти подобие себя или тех, кто бы мог разделить его муки.
Опасности, удары и неустроенность, которые он прежде так победоносно отражал, теперь сомкнулись вокруг него кольцом, которое он не мог разорвать.
Он уже не нес в себе прообраз цельного, чистого, безукоризненного мира. Шведов пытался словно рассеяться, размножиться, как размножились лики угроз, тления и смерти.
У Шведова был вид озябшего человека. Окинул взглядом бумаги на столе, потянулся было к пачке сигарет. Я поспешил предложить сигарету и спросил, как дела.
— Все готово, — сказал он, — кто у тебя там? — И показал на стену.
— За этой — мать, там — общежитие фельдшерского училища для киргизов.
— Прекрасно!.. Я разговаривал с одним человеком — все готово. Он все понимает, а такие понимают последними. Нужен толчок.
— И что, — усмехнулся я, — лед тронется? — И уже серьезно, потому что над Шведовым нельзя было смеяться ни прежде, ни сейчас: — Понять мало, Шведов, нужно во что-то верить.
Лицо Шведова побледнело.
— Верить нужно в одно: все готово.
Я думал, что слова «все готово» звучат хорошо, сильно и лаконично. Их можно разносить по квартирам как хорошую весть.
— Ты говоришь, дело в толчке?
— Нужен толчок, необходимо событие… Все обнаружится: истинные ценности, назначение человека. Было время, которое мы упустили. Мы были глупы и ждали мессию. Теперь должны обнаружиться мы. Они дискредитировали себя. Делали ставку на хамов, и хамы изгадили все идеи, законы, само слово. Они превратили нашу жизнь в частную деятельность.
Шведов метался по площади в три квадратных метра, рассекая дым собственным профилем.
Я не верю ни одному его слову. Шведов дергает слова, как марионеток, и хочет представить их как голос истории. Шведов безошибочен, когда говорит от себя, но теперь он выступал от лица анонимов, и то, что Шведов не мог назвать по имени героя своего разговора, наилучшим образом обличало: ничто не явилось, и ничто не готово.
Шведову стало душно. Вслед за ним я сбежал по лестнице.
Шведов шел по городу неведомым маршрутом, казалось, он ускользает от расставленных засад и одновременно совершает обход лагеря своего невидимого воинства.
Все готово! — навевает предгрозовую горячность.
От яростной простоты речи ночной воздух проникает глубже в грудь. Настороженно светятся в сумраке белой ночи дома, как куски только что разбитого гранита. Готовое выдвинулось в улицы, как подбородок над ремнем каски.
Огоньки ночников в недрах жилищ, мигание светофоров на перекрестках, крики пароходов на реке — во всем знаки созревания грома.
Трамвайные рельсы кажутся раскаленными до голубизны — я перепрыгиваю их, и прыгает Шведов.