Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, это оно, как раз такое счастие, о каком можно только мечтать, говорил он. — И если ждут меня страдания и если тревожные предчувствия…
Но почему страдания, откуда предчувствия?..
Через две недели молодожены вернулись в свои дюссельдорфский дом, о котором без них уже позаботились Рейтерны.
Дом был не слишком большой (двенадцатикомнатный), но уютный, на краю парка, разделяющего его с последними домами Дюссельдорфа, неподалеку от берега Рейна. Возле дома цветник, садик и даже огород, дающий свежие овощи для семейного стола. У дома — портик, где удобно даже обедать; а в теплые дни можно проводить время в обширной садовой беседке.
В этом-то уютном, живописном доме Жуковский и познал в первые же месяцы брака все счастье — совершенный рай семейной жизни. А также — в полной мере — самый изощренный ее ад. Перед реальностью этого ада все прочие, прежние его (даже при неудаче с Машею) страдания показались ему сладостно-меланхолическими эпизодами младенчески-беспечной жизни. Такой острой, судорожной муки он не знал никогда. И началось это сразу, в первые месяцы супружеской жизни, а может, и в первые ее дни.
* * *Он проснулся, не понимая, что с ним происходит. Было то самое ощущение неясной беды, что и тогда в Эмсе, когда вода затопила комнату. Мало-помалу он вспомнил, где он, и тогда потянул руку к Елизавете… И снова было то же ощущение, что тогда в Эмсе — когда он спустил руку с постели и тут же ее отдернул, мокрую и холодную…
Елизаветы не было на ее месте. Страх захлестнул его прежде, чем разум смог прийти на спасение, а смятенное чувство шептало ему, что спасенья нет…
— Ничего не могло случиться… — сказал он себе запоздало и неуверенно. Он вгляделся и различил в полумраке силуэт жены, сидевшей в кресле в неудобной, будто бы надломленной позе.
— Тебе не спится, милая. Что-нибудь болит?
— Нет настроения.
Он засветил лампу, присел на постели, посмотрел на нее внимательно.
— Давай я расскажу тебе что-нибудь. Иди сюда.
— Не хочу.
«Ничего не случилось, — убеждал он себя. — Она посидит и ляжет спать. И я усну…»
Но уснуть он не смог. Елизавета была мрачной все утро и весь день до вечера, и она не могла (а может быть, не хотела) рассказать ему — отчего. И вторую ночь тоже он пролежал один, уткнувшись лицом в подушку и мучаясь болью за нее, мучаясь собственной беспомощностью, а еще больше — страхом за нее, за их будущее. На третий день, в полной растерянности, измученный бессонницей, Жуковский рассказал обо всем тестю, навестившему их.
— Женщины все таковы, — сказал Рейтерн беспечно. — А поскольку мы живем с женщиной, то в нашем супружестве насчитывается много таких дней.
Это звучало неутешительно. Жуковский был испуган не только беспричинною хандрой Елизаветы, но и своей собственной, такой болезненной зависимостью от ее настроения. Мучительной была необъяснимость этого ее сплина, и Жуковский упрямо, но безуспешно отгонял мысль о том, что он может быть этому виной. А если он плохой муж? Не пребывай она сейчас в этом состоянии глухого безразличия ко всему, что ее окружало, он бы прямо спросил ее обо всем, но в этом ее состоянии любой серьезный разговор казался ему опасным. Да и как, в каких словах спросить ее о том, чему он и сам не может еще (скорей боится) дать название? Как не оскорбить и не унизить ее, не уронить себя, не погубить все навек?..
На пятый день она увидела в саду синюю птицу, похожую на русскую сойку, и вдруг повеселела, оживилась, защебетала сама, как птичка: «Айнмалихь! Вундербар! Шapман! Птипети-пети-пети!» Она была так мила, так хороша собой в это мгновение, так молода и добра, что слезы проступили у него на глазах. Ночное наваждение ушло, кончилось, оно больше не повторится.
Они пили чай в беседке вдвоем, и Бетси читала ему свои любимые баллады Шиллера, спрашивая время от времени, как это звучит в его русском перекладе. Он вспоминал, напрягая память, и объяснял ей при этом, что переклад вовсе не простое накладывание русских слов на немецкие — от русского стиха на русского должно быть произведено такое же впечатление, как на немца от немецкого оригинала, а для этой цели и созвучия должны быть русские, и все воспоминания, и речь литься родная, русская, однако без всякой особенной славянщины, потому что этот стих все-таки пришел из Германии и должен донести тот старинный аромат — и замков, и турниров, и всего, что уже и для самого Шиллера этот аромат ушедшего имело, оттого ведь и волнует нас так сильно…
Один меж чудовищ, с любящей душой,Во чреве земли, глубоко;Под звуком живым человечьего слова,Меж страшных жильцов подземелья немова.
— Разве это то же? А про что здесь? — спросила Елизавета.
Жуковский рассказал историю о влюбленном юном паже, о жестоком царе, и она подняла брови удивленно.
— Но у Шиллера просто жадный ныряльщик.
— Знаю, — улыбнулся он ласково. — Знаю, мой дружочек, однако рассказ о жадности человеческой мне показался не очень интересным. Жадность уже сама чудовищна. И я ввел жестокость царскую, самовластие — и бедных влюбленных, которых любовь и даже самая жизнь находятся в чужих руках…
— Се-э жоли, уи, сэ плю жоли… — проговорила-пропела она, и это была ему высокая награда — его золотой кубок со дна, перстень, ему из пучины без смертельного труда доставшийся, похвала его принцессы.
И только вечером, когда закрылись ставни спальной и предчувствие беды нависло над согбенной его фигурой, сидевшей в изножье кровати, давешние строчки снова ожили в его памяти в печальном своем пророчестве (не так ли сбывается с поэтом все, что он ни измыслит — «один с неизбежной судьбой, от взора людей далеко»).
…На этот раз все было еще невыносимей, потому что она отодвинулась вдруг от него и замерла в неудобной позе, прижавшись к стене, не отвечая на его вопросы, на мольбы и ласки — так, будто он был ей неприятен и только стена мешала ей убежать. Он встал и, перейдя в кресло, просидел в нем всю ночь, сетуя, что не умеет молиться так, чтоб утешиться или чтоб дошла его молитва, — никогда этого не умел. В отчаянье от того, что в долгом жизненном его опыте не было ничего даже смутно напоминавшего непонятную эту беду. Он готов был умереть тотчас же, если мог быть причиной ее непонятного горя, и винил себя без конца за свое неумение, за неумность, неуместность…
Еще через неделю, не в силах больше держать тайну, он решил поговорить с доктором и устроил так, что они пошли в трактир завтракать втроем — с Рейтерном и Коппом.
Завтрак был мучительный, Жуковский долго маялся и не знал, как лучше изложить все, что происходит с ними, не находил ни слов, ни сравнения для нестерпимой этой ночной муки. Однако когда он все же сумел кое-что объяснить Коппу и Рейтерну, то оба они снисходительно, как ребенку, ему улыбнулись и сказали, что пока ничего из ряда вон выходящего не случается. И методов лечения не знали они общих для такой обычной семейной болезни — одному помогало прикрикнуть на жену, другому — поколотить, третьему — угождать, четвертому — перетерпеть…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});