Дом и остров, или Инструмент языка (сборник) - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В детстве перечитывание было моим любимым занятием. Прочту книгу и сразу же берусь за нее снова — ужасно не хотелось расставаться с ее героями. В детстве (как, кстати, и в Средневековье) в книге ищут ведь не новое, а, наоборот, — знакомое. Проживают его в очередной раз. В нынешнем моем возрасте что-либо перечитываю очень редко, да и любимых книг всё меньше. Сейчас появляются книги, которые ценишь, которыми восхищаешься, но любимые возникали только в детстве — и их я могу перечитывать. Это были недетские книги, потому что когда-то они писались для взрослых. Есть такой странный литературный закон, по которому хорошие взрослые книги — не все, конечно, но многие — со временем превращаются в хорошие детские. Они рождают великий интернационал тех, кто читал «Айвенго», «Трех мушкетеров», «Таинственный остров». У читавших эти книги общий читательский, а значит, и жизненный опыт, ведь два этих опыта для культурного человека неразделимы. Одна из самых любимых моих книг — «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо, своего рода история блудного сына. На всех ее описаниях лежит печать подлинности и первозданности, о чем бы ни шла речь — о вере, труде, дружбе, стойкости и даже, возможно, людоедстве. В ней каждый находит свое — от тех, кто устал от общения и мечтает о необитаемом острове, до тех, кого в литературе раздражает обилие сюжетных линий. «Робинзон Крузо» — маленькая модель мира, доказывающая, что личная история в сравнении с историей всеобщей не менее значительна. Она тоже способна творить мир — не такой, может быть, масштабный, но уж никак не менее богатый.
Как вы относитесь к мату в литературе? Допустимо это, или все-таки в литературе должен быть «литературный» язык?
К мату я отношусь как филолог, то есть отдаю себе отчет в том, что есть и такой лексический пласт. А раз он есть, значит, существуют ситуации, когда он востребован — как в литературе, так и в жизни. Ну, скажем, когда вам на ногу роняют тяжелый предмет. Или намереваются построить в Петербурге небоскреб. Но ведь такие неприятности случаются нечасто, верно? Русский мат — это очень сильный инструмент, потому что табуированность его выше, чем у ругательств в других языках. Если уж его и употреблять (а я здесь не принадлежу к энтузиастам), то — правильно, используя всю его энергетику. Нет ничего хуже использования мата в качестве слова-связки. Или общего фона литературного произведения. Мат сразу сдувается, становится беспомощным и жалким. Напоминает диктатора в изгнании.
Существует идея, что Средневековье, ни в чем, казалось бы, не близкое нам время, содержит некие формы нынешних вещей и явлений, то есть, повторяется на наших глазах.
Еще Бердяев основывал идею нового Средневековья. Девяносто лет назад он написал работу о дневных и ночных эпохах в жизни человечества. Дневные эпохи (античность, например) яркие, брызжут энергией, искрятся. А ночные — эпохи внутренней работы, собирательства, переживания дневных впечатлений и снов. Средневековье он считал ночной эпохой, когда человек направлен не столько вовне, сколько внутрь себя или на Бога. Бердяев видел признаки того, что на смену блистательному, выполнившему много задач Новому времени придет эпоха большего внутреннего сосредоточения.
Я не философ, и не в моей компетенции обсуждать проблему в целом, но если обратиться к жизни слова, можно увидеть поразительные вещи. Для Средневековья характерны отсутствие идеи авторства, внеэстетическое восприятие текста, его центонная структура, фрагментарность, отсутствие жестких причинно-следственных связей и границ. Всё это мы видим и в новейшей литературе. Видим провозглашенную Бартом смерть автора — центонный текст постмодернизма, видим фейерверк стилевых и текстуальных заимствований, как в Средневековье, когда заимствовали не просто идеи или описания, а собственно текст. Новое время — и это было чрезвычайно важно — преодолевало коллективное сознание, оно было временем роста персональности. Теперь коллективное сознание возвращается в литературу в виде многочисленных цитат, явных и скрытых. Как литературовед, я (и не только я) фиксирую возвращение средневековой поэтики в широком масштабе. Всё, что выработало Новое время, — портрет, пейзаж, художественность, психологизм — становится для современной литературы вещью по-средневековому необязательной. Это уже не нуждается быть выраженным, а может подразумеваться имплицитно. Интернет вновь разрушает границы текста, установленные было Гуттенбергом, он также возвращает и к отсутствию границы между литературой профессиональной и непрофессиональной. И что, как не средневековая литература «реального факта», аукается в сегодняшнем напряженном внимании к нон-фикшн?
Никогда не приходилось слышать, что древнерусская литература… ну, скучновата?
Еще как приходилось… Один английский коллега сказал мне: что вы носитесь со своей древнерусской литературой, когда великая русская литература началась с ХIХ века… Я ему ответил: великая/не великая — не научная категория. Великая литература в любом случае возникает не на пустом месте. Если бы не было семи веков русской литературы до того, как она стала великой, ничего бы не было и в ХIХ веке. Древнерусская литература — это совершенно особый мир. Строго говоря, это не литература.
Вот это да! А что же?
Я предпочитаю слова «книжность» или «письменность». А «литература» относится к Новому времени. И в этом нет ничего уничижительного. Просто древнерусская письменность — вне эстетики, средневековое восприятие по сути своей внехудожественно. До ХVII века было, условно говоря, гораздо важнее «что», чем «как». Кстати, и во времени древнерусской письменности были люди, которые писали хорошо, но для них это не было главным. А понятие художественности возникло уже в Новое время. Автор стал осознавать стиль как явление самоценное. Вот тогда литература стала авторской, а до этого была анонимной. Были свои исключения: отцы церкви, пишущие цари, какие-то выдающиеся люди, но…
…но всех их можно пересчитать по пальцам, и одной руки хватит!
Это точно. Древнерусская литература существовала по своим — удивительным! — законам. Это то, что великий византинист Карл Крумбахер назвал литературным коммунизмом. К чужому относились приблизительно так: хороший текст, почему не использовать? Средневековый текст был принципиально незавершенным и не обладал границами, он мог дописываться, меняться — всякий раз за счет других произведений и нового знания. Человек мог позаимствовать до девяти десятых, но при этом он ведь не обозначал своего авторства! Ему важно было, чтобы слово было сказано, а уж кем и как — большого значения не имело.