Собрание сочинений. Т. 19. Париж - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Смотрите! Монсеньер Марта рядом с испанским послом на трибуне дипломатов! Вы знаете, в Морбигане отвергают его кандидатуру. Он слишком хитер, чтобы пожелать звания депутата: это может его скомпрометировать, а он и без того держит в руках все нити политики, и под его дудку пляшет большинство католиков, поддерживающих республиканское правительство.
Пьер уже заметил сдержанно улыбавшегося монсеньера Марта, который накануне был так очаровательно любезен с ним в приемной министра. И ему еще тогда пришло в голову, что этот епископ, с виду такой смиренный, играет какую-то значительную роль. Чувствовалось, что это весьма влиятельный деятель, хотя он сидел неподвижно, с безобидным видом, как один из любопытных, пришедших посмотреть на это зрелище. Пьер то и дело посматривал на прелата, словно ожидая, что тот вдруг возьмется за дело и начнет управлять людьми и событиями.
— А, вот и Меж!.. — опять воскликнул Массо. — Сейчас начнется заседание.
Зал мало-помалу наполнялся. В дверях появлялись все новые депутаты и затем спускались вниз по узким проходам. Многие оставались стоять и оживленно разговаривали, внося в зал лихорадочное волнение, царившее в кулуарах. Другие уже сидели; у них были серые, удрученные лица, и они поднимали глаза вверх, к мутно белевшему в потолке витражу в форме полумесяца. И без того облачная погода после полудня совсем испортилась, и торжественный зал со своими тяжелыми колоннами и холодными аллегорическими изваяниями стал еще мрачнее в тусклом, мертвенном свете. Его голые стены, облицованные мрамором и полированным деревом, придавали ему особенно строгий вид, лишь чуть оживлял красный бархат скамеек и трибун.
Массо принялся называть по имени каждого из входивших видных депутатов. Меж беседовал с одним из маленькой группы социалистов и яростно жестикулировал. Потом появился Виньон, окруженный друзьями, с притворным спокойствием и деланной улыбкой, и начал спускаться с яруса на ярус, направляясь к своему месту. Но зрители на галерее с нетерпением ожидали появления скомпрометированных депутатов, тех, чьи имена красовались в списке Санье. Этих субъектов было особенно интересно наблюдать, одни держали себя с какой-то мальчишеской развязностью, прикидываясь, что у них легко на душе; другие, напротив, принимали суровый, негодующий вид. Шенье вошел нетвердой походкой, нерешительно, словно раздавленный чудовищной несправедливостью. В противоположность ему, Дютейль, как всегда, улыбался своей красивой безмятежной улыбкой и казался совершенно спокойным. Только временами у него нервно подергивались губы в тревожной гримасе. Но больше всего восхищались Фонсегом, который уже вполне овладел собой: у него было такое ясное лицо, такой открытый взгляд, что все его коллеги и глазевшая на него публика могли поклясться в его невиновности, до того честной казалась физиономия этого человека!
— О, этот патрон! — в восторге прошептал Macco. — Он неподражаем!.. Внимание! Вот и министры. Смотрите не прозевайте встречу Барру с Фонсегом после утренней статьи.
Барру вошел очень бледный, с высоко поднятой головой и почти вызывающим видом, и направился к креслам министров. Случилось так, что он прошел мимо Фонсега. Министр не сказал ему ни слова, но пристально поглядел на него, как смотрят на изменника, на человека, нанесшего исподтишка тяжелый удар. А тот, не теряя самообладания, пожимал налево и направо руки, словно не замечал этого тяжелого, давящего взгляда. Впрочем, он притворился, что не заметил и Монферрана, который шел вслед за Барру с самым добродушным выражением лица, словно ничего не знал и спокойно явился на рядовое заседание. Усевшись на свое место, он поднял голову и улыбнулся монсеньеру Марта, который ответил ему легким кивком головы. Потом, чувствуя, что владеет собой и другими, радуясь, что все складывается так, как ему хотелось, он начал привычным жестом тихонько потирать руки.
— А кто этот серенький, унылый господин, там, на одном из министерских кресел? — спросил Пьер своего соседа.
— А! Это милейший Табуро, министр народного просвещения, который не слишком-то пользуется престижем. Кто его не знает! Но его никогда не узнают: он похож на старый, стертый грош… Этот тоже, уж верно, не пылает нежностью к моему патрону, ведь нынче утром в «Глобусе» появилась статейка, написанная в довольно умеренном тоне, но от этого еще более убийственная, где говорится, что он не имеет ни малейшего отношения к изящным искусствам. Меня очень удивит, если он уцелеет.
Но вот глухой рокот барабанов возвестил о прибытии председателя и президиума. Распахнулась дверь, и маленькая процессия проследовала на эстраду. По амфитеатру прокатился гул голосов, раздались выкрики и топанье. Председатель, стоя у стола, зазвонил в колокольчик и объявил заседание открытым. Но в зале не смолкал шум, пока секретарь, долговязый черноволосый малый, читал зычным голосом повестку дня. Она была принята, и были прочитаны письма с извинениями. Затем поспешно поднятием рук проголосовали какой-то незначительный законопроект. Когда, наконец, перешли к столь нашумевшему запросу Межа, амфитеатр содрогнулся от волнения, и страстное любопытство изобразилось на лицах зрителей, теснившихся на галерее. Поскольку запрос был принят правительством, парламент постановил, что обсуждение начнется сразу же. В зале воцарилось глубокое безмолвие. Лишь временами по рядам депутатов и публики пробегал трепет, выдававший страх, ненависть, вожделения — все разнузданные аппетиты алчной своры.
Поднявшись на кафедру, Меж начал свою речь в нарочито сдержанном тоне и сразу же твердо поставил вопрос. Длинный, тощий, искривленный, как высохшая виноградная лоза, он стоял, сутулясь, опершись руками на кафедру, и его речь то и дело прерывал глухой кашель — его уже давно подтачивал медленно текущий туберкулез. Но глаза его яростно сверкали сквозь стекла очков, а резкий, крикливый голос, звуча все громче, оглушительно гремел. Его длинная нескладная фигура выпрямилась, бешено жестикулируя. Оратор напомнил собранию, что еще около двух месяцев назад, когда «Голос народа» начал свою кампанию разоблачений, он, Меж, заявил о своем намерении подать запрос правительству относительно злополучного дела об Африканских железных дорогах. Если бы парламент, справедливо заметил Меж, по каким-то таинственным соображениям не отсрочил его запроса, то уже давным-давно добились бы полной ясности и не разгорелась бы такая скандальная кампания разоблачений, от которой тошнит парижан. Но теперь всякий понимает, что дольше молчать невозможно, и двое министров, которым брошено в лицо обвинение в измене своему долгу, должны дать ответ, доказать свою полную невиновность, пролить яркий свет на этот вопрос; не говоря уже о том, что парламент в целом не может потерпеть обвинения в постыдной подкупности. И Меж повторил всю эту историю: концессия на сооружение Африканских железных дорог, полученная банкиром Дювильяром, затем пресловутый выпуск выигрышного займа, который был принят большинством голосов, причем, если верить обвинителям, этому предшествовала целая эпидемия купли-продажи, подкупов представителей парламента. Оратор воспламенился и начал сыпать яростной бранью, когда заговорил о таинственном Гюнтере, который вербовал депутатов в пользу Дювильяра и которому полиция позволила удрать, а сама тем временем усиленно выслеживала депутатов-социалистов. Ударяя кулаком по кафедре, он требовал, чтобы Барру, за которым в списке числится двести тысяч, категорически опроверг возводимое на него обвинение, доказав, что он не получил ни одного сантима. Тут раздались голоса, требующие, чтобы Меж огласил этот список. Он хотел было его зачитать, но с другой стороны бешено завопили, что это подлость, что нельзя оглашать во французском парламенте подобный документ, начиненный ложью и клеветой. Меж продолжал свою речь, захлебываясь от гнева, смешивая Санье с грязью. Он решительно отмежевывался от оскорбителей, но требовал справедливого возмездия: если найдутся среди его коллег продажные души, то их надо в этот же вечер отправить на ночлег в тюрьму Мазас!
Стоя на монументальной трибуне, председатель звонил без конца, но был не в силах водворить тишину; он походил на лоцмана, который в бурю потерял управление кораблем. В этом море багровых орущих лиц только физиономии приставов сохраняли подобающее им строгое, бесстрастное выражение. Когда на минуту затихал шторм, вновь слышался голос оратора. Меж внезапно переменил тему и начал противопоставлять милое его сердцу коллективистское общество будущего преступному капиталистическому обществу, порождающему такие мерзости. Им овладел пыл проповедника, апостола, который упорно и неуклонно стремится переделать мир, согласно своей вере. Коллективизм стал для него священной доктриной, догматом, без которого невозможно спасение. В недалеком будущем наступит эта, предсказанная им эра. Он ожидал ее со счастливой улыбкой, не сомневаясь, что ему остается только свергнуть этот кабинет, потом, быть может, еще один, и он сам захватит власть и выступит в роли реформатора, водворяющего мир среди народов. Этот сектант (как его называли социалисты других толков) обладал темпераментом диктатора. Под конец Межа стали слушать: его пламенная, напористая риторика заставила всех замолчать. Когда он соблаговолил наконец покинуть трибуну, на скамьях левого крыла прокатилась буря аплодисментов.