К НЕВЕДОМЫМ БЕРЕГАМ. - Георгий Чиж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– От платежей пиастрами, ваше превосходительство, я не отказываюсь. Однако мне, признаюсь, было бы весьма приятно освободиться от небольшого количества товаров, заметьте, нужных для вашего края. Это лучше, чем везти их обратно. Ведь в конце концов можно сделать так: миссионеры привезут хлеб, я заплачу пиастры и получу от них квитанции, которые вы в подлинниках представите вицерою, а не все ли вам равно, на какие нужды истратит эти пиастры святая церковь, коленопреклоненно благословляя вас за это дело?
– Кажется, она за вас уже давно усердно преклонила колени, – смеясь, заметил губернатор. – Право же, не могу дать на это разрешения, а хлеб вы получите, только оформите свое требование официальной нотой ко мне.
– Благодарю вас, в таком случае я сейчас распоряжусь разгрузить корабль, а ноту пришлю завтра.
Однако прошло после этого пять дней, хлеба не присылали и старались о поставке не говорить, а слухи о политических осложнениях росли. Благодаря близости с Консепсией стало известно, что из Монтерея прибыла часть гарнизона и размещена в миссии Санта-Клара, в сутках езды от порта, и что в Сан-Франциско ожидается испанский крейсер из Мексики. В то же время внешний почет к Резанову подозрительно увеличился: его всюду сопровождал эскорт драгун.
Однажды Консепсия с видом заправского заговорщика предложила Резанову немедленно пройти в сад. День был жаркий, но она куталась в большую теплую шаль, утверждая, что ее знобит.
– Найдите предлог немедленно вернуться на корабль, а прочитавши вот это, – она вынула из-под шали объемистую кипу испанских и немецких газет, – возвращайтесь, так как я боюсь, что спохватятся. Я слышала, что тут очень много интересных для вас сведений.
Резанов тотчас поскакал к пристани, проклиная нарастающие осложнения. Очутившись в каюте, он дрожащими руками развернул первую газету – из нее выпал вчетверо сложенный лист бумаги. Это оказалось письмо вицероя губернатору. В нем подробно описывалось отчаянное сражение франко-испанского флота с английским.
«Интересно, но, по-видимому, все же не то», – подумал Резанов и, не дочитав письма, вновь схватился за газеты. «Наполеон взял Вену и принудил римского императора удалиться в Моравию», – гласило одно из сообщений.
«Опять не то!» – досадовал он и вдруг застыл: гамбургская газета от 4 октября 1805 года осторожно сообщала о происшедшей в Петербурге революции, не приводя никаких подробностей и оговариваясь, что слухи требуют проверки.
«Газетная утка? Провокационный прием с какой-либо целью?» – задавал себе вопросы Резанов. Новость поразила его настолько, что при всем уменье владеть собой ему не удалось скрыть у Аргуелло своего тревожного настроения.
– Этого не может быть, я ручаюсь, чем хотите, – говорил он наедине Консепсии после того, как рассказал о встревожившем его сообщении. – Решительно не может быть!
Побыть наедине с Консепсией десяток-другой минут Резанову удавалось почти ежедневно. На людях он смешил ее до слез, быстро и смешно лопоча по-испански, а наедине образно описывал по-французски петербургскую жизнь крупного чиновничества, имеющего доступ ко двору. Не позабыты были и ослепительные приемы Екатерины.
– О, как я хотела бы хоть однажды, хоть одним глазком взглянуть на то, о чем вы рассказываете, мосье Николя! Взглянуть и умереть, – сказала как-то Консепсия, сидя на скамье в саду рядом с Резановым.
– Это не трудно, дитя, – сказал Резанов и, вдруг поцеловав ручку Консепсии, пылко, как молодой любовник, шепнул ей на ухо: – Я увезу вас в Россию, хотите?
Ответные, сумасшедшие поцелуи Консепсии очень смутили еще не старого, но хорошо пожившего вдовца. Однако отступать было и поздно и рискованно...
И вот они жених и невеста. Увы, бурная радость Консепсии сменилась постоянными слезами. Для нее настали тяжелые дни: в дело решительно вмешалась церковь, так как он – о ужас! – православный схизматик[3], а не католик.
– Милый друг, твой вид разрывает мое сердце. Пойми, дочурка, и прости, я не могу идти против святой церкви, – говорил расстроенный отец, лаская заплаканную дочь.
– Если бы вы знали, как я ненавижу этих лицемеров в сутанах, все равно каких – французских, испанских, итальянских или ваших, русских, – с жаркой ненавистью в глазах жаловалась Консепсия Резанову. – Эта подлая, жирная, лысая крыса пыталась застращать меня карами божьими, если я выйду замуж за православного. Какое право имеют эти наглецы называть себя посредниками божьими? Почему таких нечистых посредников терпит создатель? О, как я их ненавижу!
– Успокойся, моя крошка, – говорил Резанов, нежно поглаживая ручку Консепсии.
– Нет, вы подумайте, эти наглецы, оба старались уверить меня, что вы... что ты... милый мой, – девушка прервала свою речь поцелуем, – что ты не любишь меня и затеял это сватовство по каким-то особым дипломатическим соображениям. Подумай!
– Какие негодяи! – возмутился Резанов, но тут же вздрогнул от мысли, что святые отцы, пожалуй, недалеки от истины. – Что же еще они говорят?
– Что ты, устроивши свои дела, тотчас же бросишь меня одну, там, у себя, на диком и холодном севере, и никто не узнает, где я и что со мной. Это они говорили и отцу.
Резанов решил действовать энергично. Со святыми отцами он пошел в открытую и, сделавши ценный вклад на нужды францисканского духовного ордена, так как францисканцы отрицали личную собственность, добился церковного обручения, а затем поддержки перед его святейшеством, папой римским, в разрешении на брак.
– Все это очень просто, – убеждал Резанов будущего тестя, – тотчас по прибытии в Петербург я добьюсь назначения посланником в Мадрид и устраню все недоразумения между обоими дворами. Затем я отплыву из Испании в Вера-Круц и через Мексику явлюсь в Сан-Франциско осуществлять торговые сношения. Вот тогда-то я и увезу ненаглядную мою Консепсию. – Он при этом прозрачно намекнул, что некоторые из русских аристократов целыми семьями переходили в католичество. Смакуя эту возможность и в данном случае, отцы ликовали.
Консепсия с восхищением внимала увлекательным планам Резанова, но наедине, когда фантастические по быстроте расчеты передвижений заменялись трезвыми, обычными, выходило, что ждать возвращения Резанова можно не раньше чем через полтора года.
– Полтора года! – горестно повторяла Консепсия и плакала, пряча лицо на груди у Резанова.
В семье Аргуелло давно утвердилась тирания Консепсии, и буквально все, включая и друга детства Аргуелло, старого губернатора, старались предупреждать ее желания. Губернатор вскоре почувствовал себя гостем у Резанова.
«Тридцатилетняя и примерная с комендантом дружба губернатора, – описывал Резанов немного позже в одном из своих писем в Петербург пребывание в Сан-Франциско, – обязывала его во всем со мною советоваться. Всякая получаемая им бумага проходила через руки Аргуелло и, следовательно, через мои. Но в скором времени губернатор сообразил сделать мне ту же доверенность, и, наконец, никакая уже почта ни малейших от меня не заключала секретов. Я болтал час от часу более по-испански, был с утра до вечера в доме Аргуелло, и их офицеры, приметя, что я ополугишпанился, предваряли меня наперерыв всеми сведениями так, что никакой уже грозный кумир их для меня страшен не был».