Пес по имени Бу - Лиза Эдвардс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принцессы нет на наших официальных семейных фотографиях. Подобные снимки неизменно режиссировались мамой и были призваны вводить окружающих в заблуждение. Принцесса была чересчур безудержна в проявлении своих эмоций и тут же с головой выдала бы тщетность всех маминых усилий. Для съемки нас с сестрой всегда одевали в идеальные платьица, а нашего брата — в столь же идеальный костюмчик того же фасона, что и «двойка» отца. Мама всегда была одета в элегантный костюм красного или бирюзового цвета, идеально сидевший на ее фигуре. Она была резкой и бескомпромиссной женщиной, которая легко выходила из себя, впадая в безудержную ярость и обнаруживая сущность, скрытую за идеальным улыбающимся фасадом. Ее темные волосы были всегда уложены в высокую прическу. Во время еженедельных визитов к парикмахеру она подолгу восседала под сушилками, похожими на ульи. Эти аппараты, наряду с нереальным количеством лака для волос, способным без посторонней помощи уничтожить озоновый слой Земли, будто обеспечивали ее своеобразным шлемом для защиты от всего, что могла бы швырнуть в нее жизнь. Я так и не отважилась поинтересоваться у мамы, что оставило на ее лице оспины — ветрянка или юношеские угри. Строгие костюмы, которые она надевала, отправляясь на работу в школу, казались еще суровее из-за ее отказа пользоваться какой-либо косметикой, не считая помады. С годами ее талия несколько расплылась, но, несмотря на это, она никогда не переставала быть стройной женщиной. Трудно было поверить в то, что такое маленькое тело способно вмещать такой безграничный запас ярости и склонности к манипулированию людьми.
Теперь я могу только строить предположения относительно того, почему моя мать так запросто слетала с катушек. В каком-то смысле она постоянно балансировала на туго натянутом канате. Ее реакция на свое собственное трудное детство и неблагополучный брак заключалась в попытках создать видимость того, что и она сама, и все, что ее окружает, являет собой совершенство. Все, что не соответствовало этому имиджу, подлежало отрицанию. На протяжении всего моего детства она вынуждена была выбирать — пить с нашим отцом или, в периоды трезвости, терпеть изощренные оскорбления, которыми он постоянно осыпал ее и нас, своих детей. Первое она выбирала гораздо чаще, чем второе, и это означало, что она отключалась задолго до наступления ночи. Я очень быстро научилась не будить ее, когда такое случалось.
— Можно мне вынуть бигуди из волос? — спросила я однажды вечером, накануне Пасхи, пробудив ее от пьяного забытья. — Они уже высохли.
— Конечно, — пробормотала мама.
Я отправилась в ванную и приступила к этому мучительному процессу. Когда, избавившись от бигуди, я вышла из ванной, она уже полностью проснулась.
При виде меня мама широко раскрыла глаза и, бросившись ко мне, как клещами, стиснула мою кисть.
— Ты… шшто сделала? — прошипела она.
— Ты разрешила мне снять бигуди, поэтому я…
— Ты лжешь! — воскликнула она, еще сильнее сдавив мою руку. — Я такого не говорила. Я ни за что не позволила бы тебе снять бигуди вечером накануне такого важного праздника!
Затем она принялась меня трясти, сжав мои предплечья так сильно, что на них остались черно-синие отпечатки ее пальцев. У моего праздничного платья были длинные рукава, поэтому на следующий день кровоподтеков никто не увидел.
Под стать моей безжалостной холодной матери был отец, измученная душа которого изгоняла своих внутренних бесов посредством алкоголя, сарказма, ярости и секса. На одной из фотографий он, улыбаясь, склонился ко мне. Рядом стоит мама. Она разрезает торт. На самом деле приблизительно в это время его понизили в должности. Он был старшим инспектором школ в Вудстоке, штат Иллинойс (кстати, в этой должности он продержался всего год), а стал заместителем старшего инспектора школ в Вилла Парке. Если верить слухам, это произошло из-за его злоупотребления алкоголем и скандала, связанного с женщиной. Как и мама, он культивировал имидж, который подразумевал использование огромного количества лака для волос, чтобы немногие оставшиеся у него на голове клочки шевелюры никому не пожаловались на то, как им одиноко. Полагаю, что только благодаря моим родителям предприятия по производству лака для волос держались на плаву. Очки в толстой роговой оправе служили своего рода индикатором папиного настроения. Если он смотрел на тебя сквозь очки, тебе ничто не угрожало. Но если он смотрел поверх очков, жди беды. Для всего остального мира он был привлекательным мужчиной, чем-то похожим на Джонни Карсона[5]. Для меня он был воплощением ужаса.
В состоянии опьянения отец совершал множество ошибок. К их числу относилось и невообразимо гнусное обращение с детьми, оставившее на моей психике неизгладимые шрамы. В течение двух или трех лет я жила в постоянном страхе перед отцом и его ночными визитами. Они начались, когда мне было около шести лет. Инстинкт самосохранения заставлял мой мозг вытеснять из памяти ужасы, которые я не могла контролировать. Спустя какое-то время все это слилось для меня в одно большое размытое пятно, потому что иначе я бы просто сошла с ума. Мой мозг выполнил свою задачу по моему спасению. Я никогда не знала, в какой из вечеров отец, направляясь в свою спальню, свернет ко мне. Я лежала в кровати, спиной к двери, и боялась услышать приближающиеся ко мне шаги. Я тревожно сворачивала и разворачивала угол простыни, надеясь, что он пройдет прямо к себе. В те вечера, когда он проходил мимо моей комнаты, услышав звук закрывающейся двери в спальню родителей, я позволяла себе расслабиться и заснуть.
В те же вечера, когда отец входил ко мне, он ложился рядом и приказывал мне помалкивать. Я закрывала глаза и лежала затаив дыхание. Огромная, пахнущая дымом ладонь накрывала мне все лицо, оставаясь там до тех пор, пока он не получал того, чего хотел.
— Не вздумай кому-нибудь об этом рассказать, — предостерегал меня он. — И особенно своей матери. Ты понимаешь, как сильно она будет уязвлена? Ты же не хочешь ранить мамины чувства?
В такие вечера, чтобы заснуть, мне приходилось представлять себе, что я смогла бы жить в своем шкафу, как в собственной маленькой крепости, в которую никому не будет входа. Как мне и было велено, я молчала. Собственно, у меня и слов-то не было, чтобы описать происходящее. Лишь годы спустя мне удалось слой за слоем соскрести с себя отвращение к себе и чувство неизбывного и грязного одиночества.
Да и с кем бы я могла поговорить? С сестрой? Она ясно давала мне понять, что моя особа ее не интересует. С братом? Ему было бы не все равно, но он не сумел бы меня защитить, да и я не смогла бы к нему с этим обратиться.
Дружба между детьми в нашей семье не поощрялась. Скорее наоборот, родители обращались с нами, как с участниками холодной войны, которых необходимо было всячески разделять и натравливать друг на друга, чтобы мы не объединились и не восстали против них. В нашем доме не было принято делиться своими мыслями и чувствами. Много лет спустя родители принялись изо всех сил маскировать все это неблагополучие, пытаясь создать образ счастливой семьи из уютного пригорода. Я вспоминаю об этом всякий раз, когда смотрю на снимки в фотоальбомах, составленных моим отцом после выхода на пенсию. Ему так хотелось представить нашу семью дружной и счастливой, что он вырезал из разных фотографий изображения членов семьи и склеивал их вместе, как будто мы на самом деле сидели рядом, радуясь нашей близости. Если присмотреться получше, то можно увидеть границы каждого изображения, драматическим образом отражающие реалии нашей жизни.
* * *Мне не пришлось вырезать фотографии Аттикуса, Данте и Бу, чтобы составить из них изображение счастливой семьи. Я установила время совместных игр для всех троих. После обеда каждый из них получал косточку, которой мог наслаждаться в свое удовольствие в компании братьев. В остальное время мы с Данте служили буфером в отношениях Аттикуса и Бу, пока между ними не установилось гармоничное равновесие.
Самый большой комплимент, который я могу сделать своему брату, это сказать, что он был таким же замечательным братом мне, каким Данте стал для Бу.
Он всегда покрывал меня перед мамой и папой, помогая избегать незаслуженных наказаний. Ему также приходилось отводить меня на различные мероприятия вроде моего единственного фортепианного концерта. Чак ожидал моего выступления в углу учительской гостиной, заполненной гордыми родителями, и, наверное, так же сильно, как и я, мечтал о том, чтобы все это окончилось поскорее. Я выучила пьесу наизусть, потому что читать ноты мне было так же трудно, как и слова. Мы с Чаком знали, что я исполняю ее идеально, не считая одной ноты, которую абсолютный слух моего брата улавливал во время каждого исполнения. Даже если Чак смотрел телевизор в гостиной, он кричал мне оттуда: