Том 9. Учитель музыки - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, вас тут знает кто?
А кому тут знать, в Вержболове? И вдруг вспоминаю: видел, в буфете, и как раз против меня за столиком сидел, тоже чай пил и тоже, как я, распаривался благодушно, артист Варламов23, и я заметил, ротмистр подходил к нему.
– Постойте, есть! Сидит тут в буфете артист Варламов, известный всей России.
– Варламов, как же! – и ротмистр с необыкновенной готовностью вышел справиться обо мне в буфет.
А я остался с жандармами. Признаюсь, и посмотреть на них мне было страшно.
– Нет, не слыхал, не знает! ничего не знает!
«Ну, – думаю, – погасили!».
– По телеграфу вас задержать велено, – сказал ротмистр как-то совсем по-другому, совсем не так, как встретил, или прочитал он что на моем «погашенном» лице? – вот и ваша карточка.
И как глянул я на карточку, так не то, что в сапоги, а из сапог вот-вот душа выскочит: поразительно – моя! я – вылитый я! все, и глаза и нос и даже шляпа, с меня, с меня самого! А вместе с тем, не могу уловить что, а не мое – нет, не я. И вижу, что не я, а в чем дело, не догадываюсь.
И долго бы мне так в догадках мучиться, спасло наитие – на наитии, как известно, основаны все великие изобретения – снял я шляпу, да себя за ухо: то за одно, то за другое.
– Уши, – говорю, – видите?
А сам все тяну: то за одно, то за другое.
– Уши не мои.
Тут и ротмистр к ушам. И все жандармы – и откуда такой народ подбирается рослый, жандармы! – все жандармы за ротмистром: посмотрят на карточку – и на уши, и опять на карточку – и на меня.
– Ошибка! не ваши! совершенно верно.
И я почувствовал, как в руках у меня очутился паспорт – ротмистр в руку его мне сунул.
До вагона дошел я без шляпы: в одной руке – шляпа, в другой паспорт, в третьей… (от страха и других высоких чувств не только теряют голову – голову потерял! – но, я вас уверяю, что-то новое приобретается!) в третьей руке – уши.
До вагона провожал меня ротмистр: с ним тоже раз было, это он мне дорогой рассказал, чуть не «погасили»…
* * *Три кукушки одна за другой прокуковали полночь. Оставалось только посошок да и по домам. И на загладку обнес хозяин пряником – заглядишься: как сливки самые густые, такой на вид, и конь на нем в упряжи вскачь несется, везет телегу, – из Городца пряник, Городецкий, а раскусить не то что зубом, не возьмет и зубило, а надпись: «берегися».
Глава третья. На птичьих правах
1. ДиковинкиПо обычаю прежних лет на «Избиение младенцев» мы отправились к Корнетову. Чудак не предупредил и, туркнувшись на Кавалергардскую, мы поцеловали замок: оказалось, еще осенью вскоре после Летопроводца, никому не сказавшись, покинул он свое долголетнее насиженное гнездо. Хочешь не хочешь, а пришлось тащиться на противоположный конец. И с грехом пополам на «птичьих правах», вися на подножке трамвая, а само собой без билетов, добрались мы до Карповки. А от Карповки до Песочной рукой подать. И благополучно отыскали дом – вроде дачи, такая легкая стройка. Но тут-то и натерпелись.24
Нам не только сказано было на Кавалергардской, но и собственными глазами все мы видели – в домовой книге записано, что квартира Корнетова № 3, а как раз № 3 в доме не было: было всего две квартиры и никакой третьей. И дворника не разыщешь – какие уж по нынешним военным временам дворники, хотя бы дворничиха высунулась! – и дворничихи нет, и спросить не у кого. Кто посмелее, заглянул было на черный ход, да сейчас же и назад: через всю лестницу врастяжку лежал рыжий пес, тихий и смирный, да кто же его знает! Правильнее всего было бы разойтись по домам, но это показалось очень обидно: в самом деле, не маленькие, в Петербурге и не отыскать!
Кто-то заметил в верхнем этаже красные корнетовские занавески. И ободрившись, решили ломиться в квартиру № 2. Впрочем, зачем и ломиться? – звонка не было, а дверь не заперта – и оставалось только приоткрыть дверь. Да так мы и сделали. И попали во тьму кромешную.
Абраменко, превратившийся по военному времени в начальника собачьей команды, наш поводырь, из всех самый находчивый, зажег спичку. И со всякими предосторожностями двинулись мы по кривой, промерзшей лестнице, которая и привела нас к искомой двери. Тут помянешь и математику!
Спичка догорела, а новую зажечь поскупились. Кто-то впотьмах нащупал кнопку. И звонили мы по очереди, во сколько уж, не знаю, а отклика все не было. Разорились еще на спичку. Нет, не ошиблись: на двери висела корнетовская карточка. И тут же под карточкой: «позвоните и стучите». Ну, понятно, почему и отклику нам не было. И принялись мы дубасить, не щадя ни двери, ни кулаков.
А того только и требовалось. На лестнице зажглась лампочка. И, сверх ожидания, никто нас, как бывало, через цепочку не опрашивал, а без всяких на всю половину растворилась перед нами дверь. Но это еще не все. Поднявшись по ступенькам, мы прошли темным «погребом», как после разъяснил нам хозяин, и только тогда попали в узенькую прихожую с окном, занимавшим большую половину стены, и с лестницей куда-то вверх к стеклянной двери не то на балкон, не то еще в какой погреб. В простенке между окном и дверью висело зеркало, а против зеркала знакомая разбитая вешалка. И хоть бы завалящая калоша – пусто. Для безопаски, что ли, ожидая гостей, припрятал хозяин свою шубу, или от сырости для сохранности? – под окном стояла лужа, и с двери текло.
Разместив шубы на перилах лестницы и прихорошившись перед зеркалом, мы приготовились вступить в корнетовские «палаты», но, и шага не сделав, все мы попадали, кланяясь земно раскрывшему нам дверь хозяину: оказались еще приступки, о которых Корнетов не предупредил.
– Чертячья комната… на птичьих правах! – оправдывался хозяин, отряхивая нас, палых, и вводя в «чертячью», такую же неподобную, как прежняя «ледяная» на Кавалергардской.
И пока подходили новые гости, как и мы, колесившие по всему Петербургу и проделывавшие все, что и мы, до падения на приступках, Корнетов занимал нас своими диковинками.
За книжной полкой между печкой и «философией» жил у Корнетова сверчок, какие водятся в банях. Тут же на полке стояло сверчку пойло в стаканчике. Сверчок пел только в холод, а в тепло спит.
И все мы тихонько по примеру хозяина подходили к полке и старались не дышать, чтобы сверчка послушать. Что-то будто и пищало. Но кто ж его разберет: сверчок это или гвоздик?
– Сверчок спит! – объявлял Корнетов и для проверки сам свистел по-сверчиному.
Сверчок не откликнулся. Должно быть, и вправду спал. Еще бы, от одних наших папирос, а курили мы больше «египетские», стояло угарное облако.
По переезде с Кавалергардского Корнетов две недели жил без дров и за это время сжег немало стульев: очень боялся, что сверчок замерзнет.
Расхвалив своего любимца, как он поет, и как никогда с ним не соскучишься, Корнетов отодвинул письменный стол и, отдернув красную занавеску, пригласил заглянуть в окно. И все мы, заходя гуськом, прикладывались к холодному запотелому стеклу, но за морозом разглядеть ничего не могли, – одна лестница торчала под самое окно.
А на дворе – мы поверили Корнетову – в конце сада среди берез, стояла стеклянная избушка, а в избушке жила Баба-Яга.
– Питается березовыми дровами! – толковал Корнетов, описывая с подробностями образ жизни своей, не совсем обыкновенной, соседки.
Покончив с Ягой, Корнетов собирался было показать нам и еще одну диковину – мышонка: всякое утро выходит к нему из норки маленький такой, горбатенький мыш, садится на подоконник и, объедая замазку, поет, – но мышонка решено было не беспокоить. Уж слышно было, как самовар заводит свою самоварную песню: пора было просить гостей в «пировые палаты».
2. Волчий векВ «пировых палатах» была такая жара, как когда-то в «ледяной» на Кавалергардской, и стол был накрыт, как когда-то, белой скатертью, расшитой по углам красными орлами.
Полагалось в первую голову обнести гостей самодельной, настоянной на косточках, варенухой, а ее-то как раз и не было. Еще до праздников зоолог Копылов, устроившийся при Красном Кресте, обещал достать через лазарет и достал бутылку и уж нес, да, говорит, поскользнулся, выронил портфель и все вино пропало.
Бедновато было и вареньем – так какая-то малина засахаренная. И тоже какой-то приятель обещал и уж вез банку вологодской поляники, да, говорит, на трамвай как вскочил и кокнул, и все варенье пропало.
И одна лишь «оболенская» пастила украшала стол. Но и тут хозяин сплошал: расхваливая пастилу – а и в самом деле удивительная! – как свою домашнюю, собственноручно приготовленную, позабыл с коробок «оболенские» наклейки содрать. Была еще початая банка с вразумительной надписью: «пчелиный мед протопопа Алмазова». А то так, всякий ералаш, и всего понемногу.