Новый Мир ( № 8 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герасимович смотрел на свою благоверную с видом мудреца, которому только что хлопнуло по темечку яблоком. Он, верно, и сам дивился своей причуде, а бабка, скосив глаза в красный угол, тихо причитала, крестясь: “От ведь, что еще скажет, что выдумат...” Теперь уже весь остаток вечера-— пока выносила на ледник рыбу, гремела на столе посудой, стелила мне на печи — она только и вспоминала слова старика: “От что сплетет ощеульник. От беда-то с им...”
Под Клавдеины присловья я забрался на печь и накрылся шубейкой. Пожалуй, лет двадцать я не леживал на русской печи. И вот теперь, словно наскучавшись по своему детству, снова с радостью обнимал горячие кирпичи, сдвигал в сторону старые надоедливые валенки, ворочался с боку на бок, кряхтел в темноте, как дед, умащивая ко сну уставшее тело.
В трубе, как раз над моей головой, прерывисто и настырно выл ветер. Он погромыхивал вьюшкой, ворчал, свистел свою вековечную песню, собравшись с силами, снова и снова прерывисто ударял в избяные стены. Дом наш тихо стонал в ответ, и мне казалось, еще немного, и он совсем сойдет с лиственничных стоек, уставших держать его целый век.
Я давно заметил, как сладко и хорошо думается в темноте и одиночестве. Чего только не придет в голову в такие минуты, но чаще всего, конечно, думается о счастье. В полусне все кажется, что вот оно, уже совсем близко, рядышком. Еще чуток — и ты выхватишь из расписного хвоста желанное перо. Но странное дело, как только приступит утро, только первая заря подпалит снизу облака розовым светом, так и рассыплются в прах все твои мечты и виденья. Кажется, вот оно, счастье, за этим речным туманцем, за этой лесной гривкой на мысу. Но только изготовишься, протянешь руку, глянь, а впереди еще один сосновый борок приковылял к реке, а за ним новый мысок с маяком на юру. А дальше опять река, которая налилась клюквенной спелостью и снова манит тебя к себе. И нет, видно, окрайка у этого бесконечного плаванья.
Пробудился я сразу, будто кто-то подтолкнул меня локотком в бок, желая доброго утра.
— Ну-ко поди прочь, полено лешево. А то запнусь за тебя и костей не соберу!
Выглянув с печки, я увидел, как Егоровна отодвинула ногой дровину и склонилась к шестку.
— Ишь разлеглась не у места,— продолжала она разговор с березовой чуркой. — Будешь под ноги пехаться, живо тебя в печь складу.
Мне было забавно наблюдать за старухой, но перемены, случившиеся в избе, удивили еще сильнее. Казалось, трудолюбивый домовой или десяток маленьких расторопных гномов всю ночь перекрашивали горницу в веселый ярко-желтый цвет. Всюду — на широких крашенных половицах, на высоком белом потолке, на старом буфете черного дерева, на длинных лавках возле стола и на самом столе, — всюду, куда устремлялся взгляд, было разбрызгано солнце! Оно било из распахнутых окон невесомыми золотыми столбами и, натыкаясь на препятствия в комнате, распадалось на миллионы осколков разной величины и оттенков.
На широком блюде медовым цветом отливали шаньги с морошкой, чистым золотом блестел рукомойник, зеленое пластмассовое ведро у стены, с чипушом набитое клюквой, стояло, будто облитое темной рудяной краской. Даже граненый стакан с чаем, когда я поднял его на просвет, был полон рубинового нектара, дававшего силу и отраду душе. Но заметнее всего выделялся в горнице самовар, который затмевал все краски, царствовал, полыхая буйным слепящим пожаром!
Тишина стояла в избе. Разве только в печке глуховато пыхтел чугунок с ухой да из самоварного краника весело падали на поднос горячие капли. И только тут наконец я расслышал тишину и понял ее причину: шторм ушел, как будто его никогда и не было.
Клавдея Егоровна, разговаривая сама с собой, бродила из угла в угол. Будто вспоминая что-то, она остановилась посередке горенки, притихла на секунду и скрылась в запечье. Побрякивая там кастрюлями и тазами, она наконец объявилась со старинным ридикюлем в руках. Открыв его, начала перебирать какие-то бумаженции, приговаривая вполголоса: “Положила под кокору и не знаю под котору”. Порывшись в сумочке, она протянула мне вчерашнюю фотографию.
На этот раз я ничего не стал говорить хозяйке, но, чтобы сгладить неловкость, спросил ее о Герасимовиче.
— Ак известно дело, где он шлендат. На берег убрел сетки смотреть.
Старушка приняла от меня снимок сына, и будто тень от дождевой тучи набежала на ее белое широкое лицо. Морщины стали глубже и отчетливей, а маленькие глазки под белесыми детскими бровками налились влагой. “Наверное, так, без слез и рыданий, тысячи русских вдов в тысячах деревень молчаливо ждут до сих пор своих сыновей и суженых, не пришедших с войны”, — подумал я и отвел глаза. Мне и самому внезапно сделалось горько и захотелось заплакать вместе с Егоровной. Чтобы не вызвать ее на откровенные слезы, я быстро допил чай и выскочил на улицу.
Дом Клавдеи и Герасимовича стоял самым крайним в деревне, и слева от него, почти сразу от картофельных грядок, начинался широкий некошеный луг. Вчера в дождевых сумерках он казался угрюмым и серым, но сегодня, при свете дня, луг словно преобразился. Высверкивая росой, блестели на солнце буйные не просохшие травы с маленькими желтыми крапинками, кое-где белели купы корянок, густо краснели клевера, вольно разбежавшиеся по всем зеленым пространствам. Когда-то это была удобная домашняя пожня, по которой росными утрами дружно звенели косы, а теперь в заброшенной перестойной траве хозяйничал только ветер.
Одним своим краем луг сбегал почти к самому Белому морю. Шагов
за десять до морского уреза он внезапно обрывался каменистым кряжем, уступая место песку и арешнику. Море было лосо в эту минуту. Саженные волны, ухавшие вчера на берег со страшной силой и грохотом, теперь сонно баюкались у моих ног. Свинцовые краски почти совсем истаяли и засинели от чистого и ясного неба. Море пахло сырым лесом, рыбой и водорослями. Берег был дик и пустынен.
Оставляя на сыром песке следы, я зашагал вдоль прибоя и скоро заметил Проньку, таскавшего в зубах корягу. Рядом на бревнах сидел Иван Герасимович. Заслышав шаги, Пронька насторожился, бросил свою игрушку и помчался мне навстречу. Смешно заплетаясь лапами, принюхиваясь, пес запрыгал возле меня, и белые немые его глаза как-то странно смотрели в сторону.
— Ишь вот, камбалок смекнул, — отчитался вместо приветствия Герасимович и кивнул на улов.
Я заглянул в ведерко с темной водой и обнаружил парочку пестрых окуней с ярко-красными плавниками, серебряного сижка и десяток камбалок. Одну из них, широкую коричневую лопатину с выпуклыми глазами, я взял в руки, и вода в ведерке сразу стала светлее. Влажная рыбеха увертливо хлопалась, билась в моих ладонях, пытаясь выскользнуть на волю, и с ее хвоста, с острых зубчатых плавников радужным фейерверком разлетались по сторонам соленые брызги.
Присев рядом с Герасимовичем, я тоже уставился на море. Мы не разговаривали, каждый думая о своем. Я думал о старике, а он, как мне казалось, — о своих молодых годах. О том, наверное, как добывал тюленя, тянул его юрком, налегая на обледенелые лямки, как ночевал на льду возле тлеющего костерка; о том, как шел пешком из германского плена и загибался в санбате; как ловил навагу и семгу; как хороводился с девками и гулял на гостьбах. Он был тяжело ранен на фронте, обморозил пальцы в относе, вся его жизнь прошла в этой забытой Богом деревне, в великих трудах и заботах, но, странное дело, — он улыбался морю и был счастлив. “Так почему же я, не избывший и сотой доли его судьбы, должен унывать и досадовать по пустякам?”
Украдкой я наблюдал за Герасимовичем. Его худое лицо от солнечного припеку сделалось темно-багровым, нос заострился, но глаза... Своим упрямым блеском они выдавали натуру странника и мечтателя. И трудно было понять, как сочетаются эти мечты, отмеченные на лице, с суровым и практичным характером старика. Сегодня он уже не шутил, не балагурил, а серьезно и спокойно глядел на море.
Набегая бесконечной чередой, негромко шлепались на песок волны, изредка вскрикивали чайки, озирая нас с высоты черными подвижными глазами, небо виделось просторным и чистым до самого горизонта. А далеко впереди, прямо перед нами, явственно чернела полоска земли.
— Берег? — Я показал Герасимовичу на эту полоску.
— Он самый, Терский, — ответил старик, не повернувшись в мою сторону.
— А далеко до него?
— Километров шиисят будет. Три часа ходу на веслах и парусе.
— А сам-то ты бывал на том берегу? — снова спросил я и мысленно смерил расстояние до горизонта.
— Как же, в бывалошны-то годы сколько раз. А сичас уж бабка меня туда не спустит. — Герасимович хохотнул, вздергивая вверх седоватый ус.-— В молоды-то лета все было. Я ведь, слышь, с четырнадцати лет на тони да на тюленях. А тюлень-то может и выкусать, особенно когда с детенышем. Зубы у его востры, как у собаки. Здо-ро-вый! О, с ладонь жиру-то.