Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна - Ольга Трифонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нинка стала подозревать замшелую тетку в воровстве и позвала на дачу поприсутствовать при досмотре теткиного чемодана. Тетка на выходные отъехала. Гретхен было противно, но она хорошо помнила слова Достоевского, что дружба существует для излияния помоев, и считала слова эти справедливыми.
Было это в начале пятидесятых. Нинка досмотрела нищенское имущество тетки, ничего своего не нашла, Ванечка что-то пробурчал невнятное и пошел прочь из каморки наверх, в свою мастерскую, работать, они с Нинкой выпили кофе, Нинка села за руль лоснящегося ЗИМа, и они поехали в Москву, где ждала их посылочница Клара с тряпками, доставленными из Риги.
«Разве такими были мои подруги там? — думала она, глядя на красоты Рублевского шоссе. — И что бы подумали обо мне Глэдис, Криста или сотрудницы комитета, которые всегда смотрели на меня с обожанием?»
Нинка, небрежно положив руки на руль, увлеченно рассказывала, как надо ухаживать за лицом, чтоб сохранить красоту и молодость: например, очень полезно смазывать кожу утренней мочой. «Господи, какая гадость!» — Она поморщилась, но Нинка не заметила, и она, чтобы не слышать Нинку, стала вспоминать своих первых подруг в Нью-Йорке. Это были удивительные женщины, красавицы, труженицы. Таня Яковлева, пока не вышла замуж за виконта Дюплесси, работала продавщицей в шляпном отделе магазина «Сакс», княгиня Софья Мегалашвили тоже одно время работала продавщицей. Люда Федосеева… нет, она сразу стала манекенщицей. Париж сходил по ней с ума, а в Нью-Йорке… даже Генрих, уже по уши влюбленный в нее, увидев Люду, начал суетиться вокруг, флиртовал он всегда очень смешно, как-то дергался, семенил, в общем страшно напоминал героев Чарли Чаплина. Один раз она сказала ему об этом, и они долго хохотали, а потом он, подражая Чаплину, исполнил для нее чаплиновский номер с бритьем под Венгерский танец Брамса. Изобразил очень талантливо, они были одни в ванной в Кингстоне, но хохотали на весь дом, у Мадо за завтраком и без того узкие губы вообще словно изчезли, такую осуждающую гримасу скроила она. Эстер, как всегда, была непроницаема.
Вскоре она подарила ему отличную бритву «Жилетт», но он продолжал бриться своей старой безопасной и деликатно отклонял рекомендацию вместо мыла пользоваться пеной той же фирмы. В привычках он был непреклонен. Правда, волосы подстригать разрешал, но страшно нервничал и все просил закругляться.
А девочкам пришлось плохо после осени двадцать девятого, когда доллар рухнул и наступила Великая депрессия. Всем пришлось плохо, Детка одно время даже подновлял лепнину в богатых домах на Парк-авеню. Заглохли вечеринки, показы мод, закрылись разные шикарные заведения. Вот тогда бывшие княгини, и они же бывшие манекенщицы, пошли продавщицами в дорогие магазины.
Она вернулась домой в дурном настроении, от обыска остался тошнотворный осадок, Детке решила об обыске домработницы не рассказывать и конечно же проболталась. Они сидели в сумерках внизу, в мастерской, одни, словно на дне огромного аквариума.
Чтобы через огромные стекла меньше видеть гнусную улицу, она уставила и подоконники, и все углы мастерской горшками с тропическими растениями. Зеленый сумрак нравился Детке, а вечерами он все равно зажигал мощные лампы.
Вот тогда-то и произошел тот странный страшный разговор. Она рассказала, как в присутствии ее и Ванечки Нинка рылась в чемодане. Рассказывала легко и даже, кажется, остроумно, но Детку провести было очень трудно.
— А что же ты в таком раздрызге, раз было смешно?
— Смешно, но осадок гадкий. С какими людьми приходится общаться… Все-таки ужасная страна, ужасные люди. Зря мы вернулись.
Она говорила это не в первый раз, но Детка всегда отмалчивался, а в тот вечер пятьдесят третьего из полумрака прозвучало:
— Если бы мы не вернулись, ты бы уже общалась не с Ниной, а с Юлиусом и Этель.
— Я? Никогда!
— Ты думаешь, для тебя сделали бы исключение и вместо электрического стула ты бы продолжала вместе со своим другом кататься на яхте?
— Для меня — не сделали бы, а для него — да.
— Тогда считай, что сидишь здесь, большим везением. Очень большим.
Вот и весь разговор.
Ах нет! Об этом вспоминать не надо. Лучше о детстве. О доме дяди Дмитрия Григорьевича, деревянном доме с башней, на башне маленький эркер-фонарь с цветными стеклами. Чудесный сад. За Камой сосны, дубы, песок… Саранак был похож очень, может, и за это она так его любила.
Верстах в тридцати от Пьяного бора была грязелечебница. Серный источник, от него кожа становилась шелковистой и чуть светилась в темноте… Номер стоил пятьдесят копеек в сутки, а очень вкусный стол — восемнадцать рублей в месяц, нет, это номер в отеле «Пойнт» на Верхнем озере стоил восемнадцать долларов, а ужин пятьдесят центов, все перепуталось…
Однажды ее в дороге застала страшная гроза, решила не рисковать и заночевала в отеле. Просторный номер в красно-коричневых тонах с большим камином и обширной кроватью под кисейным пологом, смесь индейского и староанглийского стилей. Этот отель, построенный на деньги Ротшильда, славился причудливым оформлением комнат. Тот номер назывался «Ирокез».
Утром она рассказала Генриху, что мчалась к нему из Нью-Йорка по Восемьдесят первой с бешеной скоростью, поэтому «просто затерялась в огромной постели „Ирокеза“, такой стала маленькой и тяжелой, а часы на моей руке остановились. Вот с какой скоростью я мчалась к тебе».
— Ах ты ж моя умница, ты даже поняла принцип Лоренца! Знаешь, как я люблю этого старика. Ты все знаешь, — он взял ее за руки, притянул к себе и нежно потерся лбом о кончик ее носа. — И носик у нас уточкой…
Он любил давать ей разные прозвища и сочинять для нее забавные стишки. Кажется, в тот день он придумал такое четверостишие:
Жил на свете человечек,Был он тепленьким всегда.Сорок восемь тысяч печекЗаменял он без труда.
Милое четверостишие. Интересно, что бы он сказал, увидев «человечка» сейчас. Ледяные шершавые ноги (Чехов прав — шершавое животное), огромное пузо, вместо золотых волос тусклая пакля. Пропахла «Беломорканалом». Нет, все было правильно, надо было уезжать из Америки. Но ведь и он в старости, судя по фотографиям, стал походить на старого сенбернара. А Детка в последние годы здорово смахивал на грустную обезьяну.
Детка любил до последнего дня, любил, несмотря ни на что, любил изо всех сил… А Генрих? Кого он любил долго и неизменно? Элеонору разлюбил очень быстро, что, правда, было не мудрено, в юности бросил девчонку, бросил мимоходом, даже объяснить не умел (или не хотел) почему, а уж с первой женой обошелся хуже некуда, какую ужасную фразу о ней сказал: «Жить с ней — было тоже самое, что носить под носом говно». Это о матери-то своих детей! Но своих детей он тоже не любил, любил чужих. Вот чужих любил искренне, возился с ними, играл для них на скрипке, помогал готовить школьные задания. Где бы ни был, сразу же находил детей, и они прилипали к нему.
Глава 2
Ей снилось, что они с Генрихом в Англии. Едут на поезде, за окном красные кирпичные коттеджи и замечательно свежая зелень, похоже на пригороды Лондона. Генрих холоден и раздражен, и она думает, что он ее уже разлюбливает. Но вдруг она уже одна в электричке, Генрих оставил ее, а она свою станцию пропустила. Решает ехать до конечной и потом — назад, чтобы из окна узнать станцию, название которой забыла.
Конечная станция — океан. Огромный, очень светлый, с большими волнами и мелкой белой пеной. На пляже много людей, и многие купаются. А она, оказывается, забыла не только название станции, она забыла английский язык. Никто не понимает абракадабры, которую она бормочет, и все совсем не любезны с ней. Кто-то даже поворачивается спиной. Она идет к кассе, чтобы купить билет, и видит, что девушка в сером бедном пальто разговаривает с кассиршей по-русски. Но ей по-русски говорить нельзя ни под каким видом.
Она садится в поезд без билета. Теперь поезд идет вдоль океана. Вдруг она вспоминает, что у нее есть бумажка с номером телефона в том доме, куда она едет. Показывает бумажку какому-то пассажиру, тот размышляет, как быть. Она мыком пытается объяснить, что нужно выйти на ближайшей остановке и позвонить…
— Эй! Хватит дрыхнуть! Шамайте. — Олимпиада ногой подтащила табурет к постели, поставила на него тарелку с двумя темно-серыми котлетами, погруженными в зеленоватое пюре.
— Неужели нельзя приготовить что-нибудь получше? Это невозможно есть.
— Приготовить-то можно, отчего ж не приготовить, да вот в кармане надо больше иметь.
— Я, по-моему, даю вам достаточно.
— Это по-вашему, а по-моему — гроши. И для чего вы деньги жмете и прячете, не понимаю — ни родных, ни близких, так все и пропадет.