Здравствуй, комбат! - Николай Матвеевич Грибачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рота ушла. А мне что, досыпать? Но в пять расстрел… На какое-то время, занятый хлопотами, я забыл о нем, а теперь, когда вспомнил в одиночестве, стало еще больше не по себе. Неподалеку среди ольховых пней и крапивы булькал ручей, выбегающий из небольшого леска, вода в нем родниковая, ледяная. Стянув гимнастерку и майку, вымылся до пояса, закурил, присев на бревно, и опять вспомнил Вадима Шершнева, который должен — я зажег спичку и посмотрел на часы, — должен через один час двадцать пять минут умереть. Темный шатен с блестящими живыми глазами, ладный фигурой, улыбчивый и подвижный, он обещал стать великолепным экземпляром мужчины. И я понимал молодую женщину на танцплощадке в Армавире, на которую он сразу, едва взглянув, произвел неотразимое впечатление.
Там, на танцплощадке, я с ним и познакомился. Я пришел туда один, когда майский закат переходил в сизоватые сумерки, и он сам подошел ко мне: «Я видел вас в штабе, вы командир нашего саперного. Фронт далеко, девки близко, верно? Вон там танцуют две огневые брюнетки, давайте разобьем». От него изрядно попахивало самогонкой, но, когда выпадал случай, мы все не чурались ее, так что ничего необычного в этом и не было. Часов в одиннадцать, когда надо было уходить в лагерь, что в трех километрах от города, он сказал: «Я Люсю провожу, а там видно будет». Люсю он проводил, но в лагерь вернулся только утром. Встретил я его дня через два: он сидел в жидкой придорожной посадке, а по бурому прошлогоднему жнивью с черными пятнами осеннего пала, рассыпавшись цепью, лениво брели солдаты. Увидев меня, комбат помахал рукой:
— Привет, капитан! Заходи — гостем будешь.
Я присел. Закурили. Он засмеялся:
— Вот учу героев от сохи и станка топать на Берлин. А они и ходят, как спутанные. Тебе не случалось пахать?
— Случалось.
— Мне — нет. Но знаю, при слабосильном тягле урожая не жди. Теоретически правильно?
Не встретив отклика — шутка его мне показалась циничной и бестактной, — Вадим вздохнул:
— А за Люсю старик с меня стружку содрал!
— Комдив?
— Нет, до него не дошло. Полковник наш. И чего фыркает, не понимаю! Сам не может и другим не дает. Но я его слабину знаю, умасливаю. Выстрою к его приходу батальон по струнке, лечу, как бес, руку с отлета к пилотке, вытянусь, вроде балерины на пуантах: «Так и так, во вверенном мне батальоне…» У него и Христос босиком по сердцу — топ, топ. Служака! Из тех, знаешь ли: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов…»
— А это плохо?
— Нет, почему же! В свое время», на своем месте. Молодых не понимает.
— А тебе за самоволку благодарность объявлять, что ли?
— При чем тут благодарность? Не обращать внимания, как на мелочь…
Разговор мне не нравился — с экивоками разговор, с двусмысленностями. А на самого Вадима Шершнева я смотрел не без зависти: подтянут, вышколен, форма сидит как влитая, гибок, быстр. Кадровик, только что из училища! А мы, те, что пришли из гражданки, в новой нашей форме выглядели первое время ряжеными, мешковатыми, тюхами-матюхами. И в приказаниях наших маловато было безоговорочности, твердости, того и жди, что за командой «Марш!» будет прибавлено: «Пожалуйста». И внутренне мы терзались, догадывались, что солдаты все замечают и, быть может, посмеиваются над нами втихомолку. Над Вадимом Шершневым не посмеются!
В мае дивизия проводила маневры — она, кстати, так и не закончила их, была срочно отправлена на фронт. В первую же ночь одна из рот заблудилась: связь была плохая, без телефонов и раций, на своих двоих, а ночь лунная, призрачная, с размытым горизонтом и стертыми ориентирами. К закату, заставляя вздрагивать, из-под ног серыми ракетами выносились перепелки, в придорожной посадке исходили свистом соловьи, сиреневыми облаками всплывали в небо холмы Закубанья. Отыскивая пропавшую роту, я часа два бродил среди посевов, а потом вышел к берегу реки, где в садах текла сметаной и одуряюще пахла белая акация, — вот когда впервые стала мне понятна щемящая тоска излюбленной белогвардейцами песни «Белой акации гроздья душистые»! В конце концов, уже проклиная и призрачный лунный свет, и дурманящий запах акаций, а заодно переулки, плетни, собак, я наткнулся на «ставку» Вадима Шершнева. Комбат ужинал у костерка, разведенного прямо в чьем-то саду.
— Ага, попался! — обрадовался он. — Беру в плен по законам военного времени. Что бродишь, изображая привидение?
— Роту потерял. Ищу.
— Плюнь, никуда не денется. Ты посмотри, ночь какая, может, больше такой нам и не выпадет. Не ночь, а опера… Поешь вот, и пойдем.
— Куда?
— Я тут медсанбат разведал. И есть там три или четыре сестрички — гурии для правоверных! Особенно одна… У них там и антисептик найдется, сиречь спирт.
— Нашел чем заниматься!
— А что? «Мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий». В раю, брат, из соотечественниц одна Варвара-великомученица, не шибко разгонишься…
— Иди, если охота. Я — нет.
Вернулся он часа через полтора, разбудил меня только для того, чтобы сообщить:
— Я ошибся. Там не гурии, а фурии. Через брезент язвят и лают, в палатку ходу не дают. Языки же у них — можно вместо хирургического инструмента употреблять.
Я ничего не ответил, от усталости было ни глаз, ни губ не разлепить, а капитан, выпустив еще очередь острот, плюхнулся рядом со мной на траву и уже через секунду захрапел. Так я его и оставил на рассвете и снова нос к