Затворник. Почти реальная история - Сергей Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костя все прекрасно понимал. Он, как и прежде, выслушивал доводы, чуть наклонив лобастую голову и глядя в сторону, изредка кивая, потом говорил: «Спасибо, я понял». И шел насаживать на шампуры новую порцию шашлыка. А мы с Санчо смотрели друг на друга в растерянности.
Девушки в Костиной жизни никогда не играли существенной роли. Он, несмотря на внешность и манеры – невысокий, коренастый, молчаливый, немного медлительный и слегка неряшливый в одежде, – а также непростой характер, имел у них успех (они тянулись к нему, ощущая внутренний стержень, натуру настоящего мужика, надежного и упорного в достижении цели), а сам оставался в большой степени равнодушным, воспринимая женщин – за исключением матери и племянницы – как досадную составляющую этого мира. И ни одна из немногочисленных Костиных девиц не приезжала на дачу, в ту половину дома, где наш друг после смерти отца стал полновластным хозяином. Исключение составили только его жены, но это произошло гораздо позже.
К окончанию техникума он уже жил один в дедовой двухкомнатной маломерке, от претензий на которую дядя Гриша отказался. Квартирку эту, «распашонку», Егоров умудрился превратить на неведомо каким путем заработанные деньги и с нашей с Санчо невнятной помощью в поистине президентские апартаменты. Мы зависали у него неделями, но шабашами старались не злоупотреблять. Потом он принялся за ремонт маминой квартиры, не обращаясь за поддержкой к нам, но и не отказываясь, когда мы эту поддержку предлагали. Он был странен в тот период, но чертовски притягателен; нас с Панченко тянуло к нему, как магнитом, но, как ни пытались, мы никак не могли разгадать феномен Егорова тех лет.
А потом Костя, с отличием окончив техникум, ушел в армию. Имея прекрасную возможность этой глупости не совершать: связи деда до сих пор работали, как часы. Дядя Гриша обрабатывал его неделю – с нашим участием и без оного. Костя был непреклонен. «Мне это нужно», – сказал он. «Я все больше утверждаюсь в мысли, – сказал Санчо с еле сдерживаемой злостью, – что ты либо упал к крыши дачи, когда устанавливал свою чудо-антенну, либо свалился со стремянки во время ремонта квартиры. Одно я знаю точно: ты навернулся вниз головой». Дядя Гриша, смирившись с фактом, тем не менее задействовал связи своего отца: Костю сняли с самолета (его должны были отправить в секретную ракетную часть куда-то под Иркутск) и оставили служить под Москвой.
Мы были на присяге (я всю церемонию поддерживал под локоть тетю Лену, пребывавшую в полуобморочном состоянии) и даже смогли немного пообщаться с Костей. На него было жалко смотреть. По дороге домой Санчо нашептал мне на ухо, что долго там Егоров не протянет.
Но Костя служил и даже, кажется, был, как тогда называлось, «отличником боевой и политической». Спустя год он все выходные проводил дома, благо дорога из части занимала меньше трех часов: отъедался и отсыпался. Мы с Саней в то время были студентами дневных отделений вузов. Почти не встречались: то был самый пик Костиной замкнутости, погруженности в себя. Проницательный Панченко сказал, что Костя жалеет о своем необдуманном поступке – уходе в армию, но никогда нам в этом не признается. О службе Костя рассказывать не любил, на подколки Санчо не реагировал. Мы дружили, да; это называлось «придет нужда – позвони в любое время дня и ночи, и я примчусь». Но тонкая преграда, возведенная Костей несколько лет назад, продолжала существовать и разделять нас.
Ни я, ни Санчо в армию не попали: дядя Гриша с чувством, кажется, облегчения, благодарности за наше решение (мы в какой-то мере компенсировали ему уход на службу родного племянника) предпринял все необходимые действия. Оставалось лишь расплатиться – не с дядей Гришей, разумеется! – но деньги по тем временам были невеликие, и наши родители вполне смогли их поднять.
«Знаешь, какая случилась парадоксальная вещь? – спросил меня пьяный, но вполне соображающий Санчо, когда мы курили на балконе Костиной квартиры во время вечеринки по случаю возвращения из армии нашего друга. – Он отживел». «О чем это вы?» – спросил Костик, входя на балкон. Мы повернулись к нему; мне показалось, что он совершенно трезв. «Вот Санчо считает, что ты отживел», – сказал я с глупым смешком. «Это правда, – сказал Костик, подумав. – По одной простой причине: от нелюдей я вернулся к людям».
Было и еще кое-что. Не мгновенно, но та тонкая хрустальная преграда, возникшая между нами и Костей после смерти его отца, постепенно истончилась и наконец разлетелась с тонким мелодичным звоном. Мы снова были Три мушкетера, а не Два и Один.
В институт он поступать не стал, а пошел работать в школу, где мы когда-то учились, – преподавателем труда. Этот поступок вызвал у нас с Санчо сдержанное недоумение, но мы решили посмотреть, к чему это приведет: помимо знания предмета нужно ведь обладать педагогическими способностями. Уже к весне следующего года выяснилось, что массовые прогулы мальчиками уроков труда прекратились. Кроме того, Костик начал интересоваться проблемами хозяйствования и охраны.
«Необходимо закупить новые парты и стулья для младших классов, – горячился он. – Обнести школу забором и оборудовать хотя бы несколькими камерами слежения, тогда местные алкаши и хулиганье перестанут лазить в школу, гадить у дверей учительской и воровать все, что попадется под руку. Деньги у школы есть, я узнавал. Только нужно этим заниматься! А нашему завхозу, Евсеичу, лишь бы глаза залить...»
«О! – оживился Санчо. – Ну надо же! Жив, курилка?»
«Вот такой – проспиртованный – он еще сто лет протянет. Я собираюсь пойти к директору и поговорить с ним на предмет передачи всех хозяйственных вопросов в мое ведение. Евсеич на пенсию, конечно, не захочет, да и не собираюсь я его трогать, пусть работает. Только пусть не мешает делать дело».
«Брось, старик, – сказал я. – Тебе не дадут. Странно, что ты не понимаешь: они все, и в том числе директор, видят в тебе того Костика, который учился у них совсем недавно. Тебе сколько – двадцать три? Веди труд и не парься!»
Но я ошибся. Его предложения были приняты администрацией на ура: как раз в это время подавались документы на получение школой статуса гимназии, а вопросы оснащения и безопасности в этой процедуре стояли не на последнем месте. К тому же, имела место явная экономия: Костя за одну ставку фактически исполнял две должности, ничего не требуя, а номинальный завхоз Евсеич получал сущие копейки. Вопрос о том, что Егоров не справится, не стоял: все видели, как не имеющий педагогического образования молодой парень вернул ученикам интерес к трудовому воспитанию (впрочем, пацаны таскались за ним табуном и вне его уроков).
В течение следующего учебного года Егоров осуществил все, что обещал. Школа получила статус гимназии, в связи с этим поборы с родителей возросли, но при этом был заключен чрезвычайно выгодный по тем временам договор с фирмой, которую нашел Костя, на оборудование компьютерного класса.
Именно в эти годы наш друг стал активно читать: все подряд, от классики до заполонившей книжные лотки беллетристики. В основном это была проза; драматургия его не интересовала вообще, поэзия – лишь в очень малой степени. В юные годы Егоров был к чтению равнодушен, брал книжку «из-под палки», в основном отцовской, вяло пролистывал и торопился заняться чем-то более, на его взгляд, полезным; теперь же читал везде: в транспорте, на работе, на ходу, в гостях... Исключение составляли, пожалуй, лишь часы, отведенные на сон, но спал он так мало – 5–6 часов в сутки, – что их можно в расчет не принимать. Одна из его девушек, подвыпив в компании, с обидой рассказывала мне и Санчо, что стоило ей упорхнуть в душ – на пять минут! – после... ну... вы понимаете... Возвращается – у этого наглеца в руках книга, а глаза так и бегают по строчкам. «Я тогда сильно обиделась и ушла, – сказала она, – но ваш друг, кажется, этого не заметил».
Я полагал, что Костя взялся за непосильную ношу: решил компенсировать то, что практически отсутствовало в его жизни до двадцати трех лет. Но он опять удивил нас. За пять лет Костя одолел большой пласт русской и зарубежной классики и беллетристики. Он любил рассуждать о литературном мастерстве Мопассана, говорил о мятущейся душе Достоевского, отраженной в его книгах, с большим уважением отзывался о произведениях Ивана Ефремова – особенно о «Лезвии бритвы» и «Часе быка»; подтрунивал над Чейзом и Хэмметом, обдумывал социально-философские истоки поэзии и прозы Редьярда Киплинга и Эдгара По; мог часами болтать о своих любимых авторах – Бунине и Шмелеве; с тяжелой неприязнью говорил о Горьком и Маяковском и с обожанием – об Агате Кристи, Вайнерах, Стругацких и Конан Дойле. Весь этот безумный коктейль писателей разных стран и эпох великолепно укладывался в его голове; Костя никогда ничего не путал и изредка мог даже ввернуть не очень точную цитату из Губермана или Моэма. Он был записан в несколько крупных московских библиотек, тратил на книги большие суммы, питаясь при этом черт знает чем и отъедаясь во время визитов к матери. К театру относился скорее безразлично, художественные выставки не посещал, кино не переносил; книги стали единственной страстью, вспыхнувшей в двадцать три года и оставшейся навсегда. Он и с первой женой-то познакомился в Ленинке...