Дом Поэта (Фрагменты книги) - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Восторг перед собственной персоной и презрение к человеку — к его чести, доброму имени, судьбе, труду — пронизывает всю "Вторую книгу". На стр. 520 [471] Надежда Яковлевна заявляет: "Отдельные судьбы не волновали никого ни в дни войны, ни в годы великих и малых достижений. На том стоим. Это совсем не трудно — стоять на таком. Техника отлично разработана".
Правда. На том стоим. Но на том же самом твердо стоит и Надежда Яковлевна. Книга ее проникнута бесчеловечьем — вся! — от первой до последней страницы. Восхищением собою и презрением к человеку.
В сущности, мне до этой книги и дела бы не было. Мало ли на свете бесчеловечных книг!
Если бы — если бы не постоянный припев автора: "наш общий жизненный
путь" — Надежды Яковлевны, Ахматовой, Мандельштама: "нас было трое, только трое".
Мандельштам, по утверждению Надежды Яковлевны, учил ее ценить в людях прежде всего доброту. "Всех живущих прижизненный друг", — сказал он о себе. Великодушие звучит в его поэзии.
Ахматова говорила:
— Все и без поэзии знают, что надо любить добро, — но чтоб добро потрясало человеческую душу до трепета, нужна поэзия… (30 сентября 1955).
И вот в такое «мы» Надежда Яковлевна пытается втиснуть себя.
И от имени этого «мы» судит людей и время: людей, помешавшихся с горя; ребенка, потерявшего отца; литературу и литераторов; соседей по квартире и товарищей по несчастью.
…К числу посмертных надругательств над Анной Ахматовой я отношу и "Вторую книгу" Н. Мандельштам. Вышедшую, к стыду нашему, у нас в Самиздате в виде рукописи, и на Западе — в виде книги. Первые воспоминания об "общем жизненном пути".
Я часто думаю, что испытала бы Ахматова, прочти она эту книгу. И сразу отталкиваю от себя этот праздный вопрос.
"Вторая книга" Н. Мандельштам не могла попасть в руки Ахматовой — живи они обе — Анна Андреевна и Надежда Яковлевна — хоть до ста лет. При жизни Ахматовой такой поступок, как эта книга, не мог быть не только совершен, но даже замыслен. При жизни Ахматовой Надежда Яковлевна Мандельштам не решилась бы написать ни единой строки этой античеловечной, антиинтеллигентской, неряшливой, невежественной книги.
Мы и сами не отдаем себе отчета, теряя великого поэта, — от каких несчастий спасало нас одно его присутствие на земле. От скольких лжей. От скольких предательств.
И поэт, справедливо жалуясь на свою тяжкую судьбу, не представляет себе, что предстоит ему перенести — после смерти.
Ахматовой после смерти выпало на долю еще одно несчастье: быть изображенной пером своего друга — Надежды Яковлевны Мандельштам.
"Вакансию первого поэта-женщины я с ходу — у витрины книжного магазина — предоставила Ахматовой… Я допускала существование нескольких мужчин-поэтов, но для женщин мой критерий был жестче — одна вакансия и хватит. И вакансия была прочно занята. Остальных по шапке…"
Так сообщает о начале своей любви к поэзии Анны Ахматовой Н. Мандельштам на странице 512 [464]. Но и Ахматовой, которую Надежда Яковлевна с ходу удостоила первой вакансии, под ее пером на протяжении всех семисот страниц "Второй книги" приходится не очень-то сладко. Грубость и бесчеловечье, принимаемое автором мемуаров за правдивость и природную насмешливость, и тут дают себя знать.
Однажды Мандельштам "не без смущения сказал мне, что женщины все-таки что-то из себя изображают, не совсем естественны (попросту кривляки), переводит слова Мандельштама на свой язык Надежда Яковлевна. — "Даже ты и Анна Андреевна"… Я только ахнула: наконец-то он догадался! Обо мне и говорить нечего, выдрющивалась, как хотела…" (353) [321–322].
Дальше ожидаешь сообщения, что Надежда Яковлевна «выдрющивалась», а ее лучшая подруга, Анна Андреевна, выпендривалась, но нет, об Ахматовой сказано хоть и уничижительно, но иначе: у нее был, оказывается, "ряд моделей, приготовленных еще Недоброво по образцу собственной жены, "настоящей дамы", для сознательного выравнивания интонаций, поступков, манер. Спасал только неистовый жест, смущавший, но, очевидно, забавлявший Недоброво, и прирожденная неукротимость" (353) [322]. Из стихов Ахматовой, посвященных Недоброво, из статьи Недоброво, посвященной Ахматовой, не приметно, чтобы друг в друге их что-нибудь забавляло. Как правило, чужая неукротимость забавляет обычно пошляков, людей с низменными душами; какие основания полагать, что Недоброво был низок?.. С манерами же у Анны Ахматовой, если довериться повествованию мемуаристки, дело вообще обстояло неважно.
"Ахматова, когда приходили гости, всегда выставляла своих сожительниц из комнаты, чуть не хлопая перед их носом дверью". С годами "чуть не хлопая" превратилось в «хлопала». "В бродячие годы старости, когда она проводила зиму, странствуя по Москве… она хлопала дверью перед носом каждой приютившей ее хозяйки" (508) [460]. Вот тебе и "настоящая дама"! Хлопать дверьми — неужели это и есть выравнивание манер и поступков, или, быть может, тот самый неистовый жест прирожденной неукротимости, который «забавлял» Недоброво? А по-моему, хлопанье дверью, да еще в чужом, оказавшем тебе гостеприимство доме — какая же это неукротимость? Это самое заурядное хамство.
Собираю, собираю, коплю черточки душевного и наружного облика Ахматовой, с большой щедростью разбросанные по страницам "Второй книги". Ведь далеко не всем посчастливилось, как мне, быть знакомой с Ахматовой: доверчивый читатель может вообразить, что перед ним правда. Ахматову, сообщает Надежда Яковлевна, "тянуло в круг повыше" (483) [437]… В старости ей стало казаться, будто все в нее влюблены, "то есть вернулась болезнь ее молодости" (118) [110]; "Путала она все" (487) [440]; Ахматова, пытаясь судить об отношениях между Осипом Эмильевичем и Надеждой Яковлевной, "во многом, если не во всем, попадала впросак" (148–149) [137]; "я не видела людей мысли и вокруг Ахматовой" (259) [238]. Оно и неудивительно — наверное, в беседах с такими людьми, жизнь свою положившими на осмысление действительности, исторической и современной, какими были друзья Ахматовой в разные годы: Е. Замятин, М. Булгаков, Б. Энгельгардт, Ю. Тынянов, Ю. Оксман — бедняжка Анна Андреевна постоянно попадала впросак; с мыслями Ахматова вообще была не в ладу: перечисляя то, "чего она лишилась, когда эпоха загнала реку в другое русло", Ахматова "забыла… про мысль" (386) [351].
Несмотря на отсутствие у Анны Ахматовой мысли, на ее хлопанье дверьми и расстроенное воображение, Надежда Яковлевна ее любит и чтит. Называет ее "перворазрядным поэтом" (353) [322]. Ценит способность к самоотверженной и преданной дружбе. В частности, например, в полуголодные ташкентские годы Ахматова всегда делилась с Надеждой Яковлевной хлебом или обедом (499) [452].
Однако хлеб-соль ешь, а правду режь.
Вот, например, если верить правдолюбивой Надежде Яковлевне, отношение Ахматовой к театру.
"Бывала она в театре так же редко, как мы, и восхищалась преимущественно своими знакомыми" (359) [327]; "внезапная тяга к подмосткам (речь идет о второй, оставшейся неоконченной, пьесе Ахматовой «Пролог». Л.Ч.) кажется мне данью старческой слабости" (408) [370]. Спасибо, что не слабоумия. "Внешний успех трогает меня, как прошлогодний снег, — сообщает о себе скромнейшая Надежда Яковлевна, — и меня огорчает, что даже Ахматова в старости поддалась этой слабости" (359) [327].
Благо иностранцам, понимающим в лучшем случае только содержание, только прямой смысл слова, но не слышащим оттенков. Когда читаешь книгу Надежды Яковлевны на отечественном языке, каждую секунду чувствуешь себя оскорбленной. Вульгарность — родная стихия мемуаристки; а ведь ничто на свете так не оскорбляет, как вульгарность. Пересказывая чужую мысль, передавая чувство, Надежда Яковлевна переводит всё на какое-то странное наречие: я назвала бы его смесью высокомерного с хамским.
Каждый человек, даже крупный мыслитель или писатель может в чем-то весьма существенном быть и неправым, и заблуждающимся; на человеческом языке оно так и называется — неправота, заблуждение, — а на высокомерно-хамском — брехня, дурень, умник, не удосужился додумать, поленился подумать… Ахматова бывала на моих глазах и несправедливой, и неправой, и раздраженной, и гневной, и светски любезной, и сердечно приветливой, и насмешливой (истинный мастер едкой литературной шутки!), но ничто в мире не было от нее так далеко, как то, что Пушкиным в "Евгении Онегине" названо «vulgar» и чем переполнена через край книга Надежды Яковлевны. Эта безусловная даль — еще одна примета мнимости изобретенного Надеждой Яковлевной «мы»: вульгарной, в отличие от Н. Мандельштам, Ахматова не была никогда и ни в чем — ни в мыслях, ни в движениях, ни в поступках, ни в языке.
Письменная и устная речь ее, северная, петербургская, была свободна от всякого налета чего-либо бойкого, южного, хотя родилась она под Одессой, один класс (последний) проучилась в киевской гимназии и высшее образование тоже начала на юге — в Киеве (на юридическом факультете). Говорила Ахматова — как и писала — на основном русском языке…